Рассказы

РАССКАЗЫ О ЗИМЕ

рассказы

Георгий Скребицкий «В зимнюю стужу»
В зимнем тумане встает холодное, тусклое солнце. Спит заснеженный лес. Кажется, все живое замерзло в этой стуже — ни шороха, ни звука, только изредка трещат от мороза деревья.

Я выхожу на лесную поляну. За поляной — густой старый ельник. Все деревья обвешаны крупными шишками. Шишек так много, что под их тяжестью склонились концы ветвей.
Как тихо! Зимой не услышишь пения птиц. Теперь им не до песен. Многие улетели на юг, а те, что остались, забились в укромные уголки, попрятались от лютого холода.
И вдруг словно весенний ветерок прошумел над застывшим лесом: целая стайка птиц, весело перекликаясь, пронеслась над поляной. Да ведь это клесты — природные северяне! Им не страшны наши морозы.055
Стайка клестов облепила вершины елей. Птички ухватились за шишки цепкими коготками и повисли на них вниз головой. Качаясь на шишках, как на качелях, они вытаскивали своими кривыми носами из-под чешуек вкусные семена. Когда хорош урожай шишек, этим птицам не страшна бескормица зимы.
Я стоял на поляне и любовался, как хлопотали клесты в своей воздушной столовой.

Утреннее солнце ярко освещало зеленые вершины елей, грозди румяных шишек и веселых, пирующих птиц. И мне почудилось, что уже пришла весна. Вот сейчас запахнет талой землей, оживет лес и, встречая солнце, защебечут птицы.
Любуясь клестами, я вдруг увидел, как один из них подлетел к старой ели и скрылся в заснеженных ветках, будто юркнул в снеговую пещерку, и тут мне вспомнилась одна замечательная особенность из жизни этих птиц, особенность, которой я никогда не мог поверить. А вот теперь представился случай самому убедиться.
Крадучись я подобрался к той ели и полез вверх по стволу. Острые иглы царапали лицо и руки, но я карабкался все выше и выше.
«Вот уже близка вершина, а на дереве ничего и нет, — с сожалением подумал я. — Всё это только выдумки».
Я начал спускаться и вдруг прямо перед собой увидел то самое, чего уже не надеялся найти: среди обледенелых, покрытых снегом веток едва виднелось небольшое гнездо, а в нем, будто весной, озабоченно распушившись, сидела зеленоватая птичка — самочка клеста.
Неловким движением я качнул ветку. Испуганная птица вспорхнула. Я наклонился и чуть не вскрикнул от изумления: в гнезде копошились только что вылупившиеся, совсем голые птенцы.
Над самым гнездом свешивались заснеженные ветви. В лесу от мороза трещали деревья, а здесь меж сучьев старой ели будто наступила весна: заботливая мать выводила птенцов.
Я поскорее слез с дерева, чтобы не тревожить эту удивительную семью. Легко спрыгнул в снег, огляделся, и зимний лес уже не казался мне, как прежде, угрюмым и безжизненным.
Стоя под деревом, я тер закоченевшие в шерстяных варежках руки, посмеивался над собой и с восторгом думал о голых малышах в гнезде, которым не страшна зимняя стужа.

рассказы

Николай Сладков «Под снегом»
Высыпал снег, укрыл землю. Обрадовалась разная мелюзга, что никто их теперь не найдёт под снегом. Одна зверюшка даже расхвасталась:

— Угадайте, кто я? По виду мышь, а не мышь. Ростом с крысу, а не крыса. Живу в лесу, а называюсь Полёвкой. Я — водяная Полёвка, а попросту — водяная Крыса. Хоть я и водяная, но сижу не в воде, а под снегом. Потому что зимой и вода вся замёрзла. Не одна я сейчас под снегом сижу, многие на зиму стали подснежниками. Дождались беззаботных деньков. Вот прибегу сейчас в свою кладовую, выберу самую большую картофелину…

Тут сверху сквозь снег как ткнётся чёрный клювище: спереди, сзади, сбоку! Прикусила Полёвка язык, съёжилась и глаза зажмурила.

Это Ворон услышал Полёвку и начал тыкать клювом в снег. Походил сверху, потыкал, послушал.

— Послышалось, что ли? — буркнул. И улетел.

Полёвка перевела дух, прошептала сама себе:

— Ворон по голосу меня нашёл, сквозь снег услыхал, чуть не сцапал. Надо язык за зубами держать.

Только по ходу дальше тронулись, а сверху сквозь снег лапы лисьи: так и стучат, так и скребут рядом — снег расшвыривают! Вот уж комья земли летят, вот уж и лисий нос в спину дует и фыркает:

— Уф, как славно мышатиной пахнет!

Кинулась Полёвка по ходу назад — со всех своих коротеньких ног. Еле спаслась. Отдышалась и думает: «Молчать буду — Ворон меня не найдёт. А как быть с Лисой? Может, в трухе травяной выкататься, чтоб дух мышиный отбить? Так и сделаю. И заживу спокойно, никто меня не найдёт».

А из отнорка — Ласка!

— Нашла я тебя, — говорит. Ласково так говорит, а глаза у самой зелёными искорками стреляют. И зубки беленькие блестят. — Нашла я тебя, Полёвка!

Полёвка в нору — Ласка за ней. Полёвка на снег — и Ласка на снег, Полёвка под снег — и Ласка под снег. Еле-еле удрала.

Только к вечеру — не дыша! — прокралась Полёвка в свою кладовую и там — с оглядкой, прислушиваясь и принюхиваясь! — картофелину с краешка позубрила. И тому была рада. И больше не хвастала, что жизнь у неё под снегом беззаботная. И под снегом ухо востро держи, и там тебя слышат и чуют.

Виталий Бианки «Лес зимой»
Может ли мороз убить дерево? Конечно, может.

Если дерево промёрзнет всё насквозь, до са­мой сердцевины, — оно умрёт. В особенно суровые, малоснежные зимы у нас погибает немало деревьев, большей частью — молоденьких. Пропали бы и все деревья, если б каждое дерево не хитрило, чтобы сберечь в себе тепло, не допускать мороз глубоко внутрь себя.

Кормиться, расти, производить на свет потомство — всё это требует большого расхода сил, энергии, большого расхода своего тепла. И вот деревья, собрав за лето силы, к зиме отказываются от еды, перестают питаться, перестают расти, не тратят силы на размножение. Становятся бездеятельными, погружаются в глубокий сон.

Много выдыхают тепла листья, долой на зиму листья! Деревья сбрасывают их с себя, отказываются от них, чтобы сохранить в себе необходимое для жизни тепло. А кстати, сброшенные с ветвей, гниющие на земле листья сами дают тепло и предохраняют нежные корни деревьев от промерзания.

Мало того! На каждом дереве есть панцирь, защищающий живую плоть растения от мороза. Всё лето, каждый год откладывают деревья под кожицей своего ствола и веток пористую пробковую ткань — мёртвую прослойку. Пробка не пропускает ни воды, ни воздуха. Воздух застаивается в её порах и не даёт источаться теплу из живого тела дерева. Чем старше дерево, тем толще в нём пробковый слой, вот поче­му старые, толстые деревья лучше переносят холод, чем молоденькие деревца с тонкими стволиками и ветвями.

Мало и пробкового панциря. Если лютый мороз сумеет и под него пробиться, он встретит в живом теле растения надёжную химическую оборону. К зиме в соках деревьев откладываются различные соли и крахмал, превращенный в сахар. А раствор солей и сахара очень холодоустойчив.

Но самая лучшая защита от морозов — пушистое снежное покрывало. Известно, что за­ботливые садовники нарочно пригибают к земле зябкие молодые фруктовые деревца и забрасывают их снегом: так им теплее. В многоснежные зимы снег, как пуховое одеяло, накрывает лес, и уж тогда лесу не страшна никакая стужа.

Нет, как ни лютуй мороз — не убить ему нашего северного леса! Выстоит наш Бова-королевич против всех бурь и буранов.

Иван Соколов-Микитов «Год в лесу. Зима»
» Выпал снег.
Чистой белой скатертью покрылась и отдыхает земля. Глубокие высятся сугробы.
Тяжёлыми белыми шапками накрылся и притих лес.
На скатерти снегов видят охотники красивые узоры звериных и птичьих следов.
Вот у обглоданных осинок натропил ночью зайчишка-беляк; подняв чёрный кончик хвоста, охотясь за птичками и мышами, про­бежал горностай. Красивой цепочкой вьётся по лесной опушке след старого лисовина. По самому краю поля, след в след, про­шли разбойники-волки.
А через широкую наезженную дорогу, взрывая копытами снег, перешли лоси…
Много крупных и мелких зверей и птиц живёт и кормится в накрытом снежною нависью, притихшем зимнем лесу.

НА ОПУШКЕ
Тихо раннее утро в зимнем лесу. Спокойно наступает рассвет.
По лесной опушке, у края снежной поляны, пробирается с ночной охоты рыжий старый лисовин.
Мягко похрустывает, пухом рассыпается под ногами лисовина снег. Лапка за лапкой вьются за лисовином следы.
Слушает и смотрит лисовин, не запищит ли под кочкой в зим­нем гнезде мышь, не выскочит ли из куста длинноухий неосторожный зайчишка.
Вот шевельнулась в сучках и, увидев лисовина, то-о-онень-ко — пик! пик! — пискнула синичка-королёк. Вот, пересвистыва­ясь и порхая, пролетела над опушкой стайка клестов-елови­ков, торопливо рассыпалась по вершине украшенной шишками ели.
Слышит и видит лисовин, как взвершилась на дерево белка, а с густой закачавшейся ветки, рассыпаясь алмазною пылью, свалилась снежная шапка.
Всё видит, всё слышит, всё знает в лесу старый, хитрый лисовин.

ТЕТЕРЕВА
Взошло, заиграло над лесом весёлое зимнее солнышко, зажгло янтарным светом снега.
Вылетели из ночных лунок, из глубокого пушистого снега красавцы тетерева, расселись на освещенной солнцем, украшенной кружевным инеем берёзе.
Кормятся, отдыхают тетерева. Клюют берёзовые душистые почки. Спокойно гуляют под деревьями, оставляя на чистой скатерти сне­га красивые крестики своих следов.
Большими дружными стаями всю зиму живут тетерева. На ночь зарываются в снег, делают в сугробах глубокие ямки — лунки.
Не достанет в снегу тетеревов их злейший враг — ястреб. Не найдёт и сам хитрый лисовин.
Издалека видит старый лисовин, как кормятся, сидят на берёзах, гуляют по снегу красивые, нарядные тетерева.
Слюнки текут у лисовина…

НА ЛЕСНОЙ ДОРОГЕ
Одна за другой идут по зимней дороге нагружённые брёвнами тяжёлые машины.
Выбежал из лесу лось.
Смело перебегает широкую наезженную дорогу.
Остановил шофёр машину, любуется сильным, красивым лосем.
Много лосей в наших лесах. Целыми стадами они бродят по засыпанным снегом болотам, скрываются в кустарниках, в больших лесах.
Люди не трогают, не обижают лосей.
Только голодные волки решаются иногда нападать на лосей. Рогами и копытами обороняются от злых волков сильные лоси.
Никого не боятся лоси в лесу. Смело бродят по лесным полянам, переходят широкие просеки и наезженные дороги, нередко подходят близко к селениям и шумным городам.

ГЛУХАРИ
В глухих сосновых лесах живут, зимуют, кормятся смолистою хвоей молоденьких сосен глухари.
Глухарь — самая большая, редкая птица в наших лесах.
Летом скрываются они вместе с лосями в глухих чащобах, в моховых тёмных болотах. За это некоторые деревенские охотники называют глухарей «мошниками».
Не всякому удаётся увидеть зимой в лесу глухарей, услышать весною их удивительную песню.
Только очень немногие, самые терпеливые и умелые, охотники знают, где живут, скрываются и поют глухари.
Хорошие, умные охотники берегут редкостных лесных птиц и, подкравшись к ним, любуются их силой и красотою.

БЕЛЯК И КУНИЦА
Проходили по лесу лоси, нашумели.
Услыхал зайчишка-беляк, как шумят близко лоси, выскочил из-под ёлки, прижал уши к спине и помчался со всех заячьих быстрых ног куда глаза смотрят, куда ноги несут.
Бежит по лесу зайчишка и не оглядывается, ничего не видит. Кажется ему, вот-вот догонят, затопчут его огромные лоси.
А на сосне злая куница сидит. Нацелилась куница, оскалила острые зубы, хочет прыгнуть вниз — поймать зайчишку.
Не видит зайчишка куницы. Прижал к спине уши, мчится со всех ног мимо сосны.
Нет, не поймать кунице быстроногого зайчишку-беляка. Прыгнет с дерева, промахнётся — и прости-прощай!
Далеко-далеко умчится от неё на своих быстрых ногах длинноухий зайчишка-беляк.

В БЕРЛОГЕ
Ранней зимой, как только выпадет снег, залегают в берлоге медведи.
Старательно и умело в лесной глуши готовят они эти зимние берлоги. Мягкой душистой хвоей, корой молодых ёлочек, лесным сухим мохом выстилают своё жильё.
Тепло и уютно в медвежьих берлогах.
Как только ударят в лесу моро­зы, засыпают в берлогах медведи. И чем лютее морозы, чем сильнее качает ветер деревья — крепче, непробуднее спят.
Поздней зимою родятся у медведиц крошечные слепые медвежата.
Тепло медвежатам в засыпанной снегом берлоге. Чмокают, сосут молоко, карабкаются на спину матери—огромной, сильной медведицы, устроившей для них тёплую берлогу.
Только в большую оттепель, когда начинает капать с деревьев и белыми шапками валится с ветвей снежная навись, медведь просыпается. Хочет узнать хорошенько: не пришла ли, не началась ли в лесу весна?
Высунется медведь из берлоги, поглядит на зимний лес — и опять до весны на боковую.

ВОЛКИ
Поздней зимою, когда ляжет глубокий снег, в морозные метельные ночи бродят волки по полям и занесённым снегом дорогам. Ловят зайчишек, выманивают доверчивых собак.
Далеко слышна зимою их голодная страшная песня.
«У-У-У-У – У-У-У-У!» — воют волки, и тревожным лаем отвечают им в селениях чуткие собаки.
После ночного разбоя скрываются волки в лес.
По волчьим следам тихо идут на лыжах охотники с ружьями за плечами и красными флажками.
Осторожно обходят охотники залёгших в чащобе волков. На длинных бечёвках по сучкам и веткам развешивают вокруг волчьего логова флажки.
Пошевеливает ветер красные языки лёгких флажков. Чудится волкам в этих флажках опасность.
Спрятались охотники в лесу, спугнули с тёплых лёжек волков.
Увидел старый волк красные флажки, остановился. Не уйдёт он теперь из круга, попадётся охотнику, спрятавшемуся с ружьём в лесу.

РЫСЬ
Самый страшный, самый хитрый зверь в лесу – рысь. Поздним вечером выходит из своего логова рысь на охоту. Осторожно поднимая лапы, крадется она по лесной поляне.
Никого не щадит в лесу разбойница – рысь. Спрятавшись на сучках дерева, ловит она неосторожных, доверчивых зайчи шеек, хватает зазевавшихся сонных птиц.
Хорошо видит в ночной темноте зеленые рысьи глаза. Неслышно ступают по снегу кошачьи пушистые лапы.
Только очень умелые охотники могут добыть рысь. С опытными умными собаками они загоняют ее на деревья, ловят в капкан.
Очень трудно поймать или убить осторожную рысь. Не боится она волчьих красных флажков, незаметно уходит от погони.
Радуется охотник, если удастся убить из ружья или поймать живую рысь. Долго рассказывает он о счастливой редкой охоте и показывает друзьям красивую, всю в пятнышках рысью шкуру.

ОЛЕНИ
В больших заповедниках, в наших нетронутых лесах, живут благородные олени.
Благородный олень — очень красивое, стройное животное с большими ветвистыми рогами.
Когда-то оленей везде было много. В далёкую старину на них охотились с тенётами, травили собаками, убивали стрелами из луков и закалывали острыми копьями.
Охотиться на оленей теперь строго-настрого запрещено. В заповедниках оленей охраняют. Люди истребляют разбойников-волков, причиняющих много зла оленям, заготовляют на зиму сено и ставят в лесу кормушки.
Доверчиво относятся к людям красивые, смелые олени.
На лесной поляне, в сосновом бору, устроена кормушка. Каждый вечер приходят сюда олени. Спокойно едят они сено и почти не боятся, когда близко подойдёт человек, чтобы ими полюбоваться.

ЗИМНЯЯ НОЧЬ
Наступила ночь в лесу.
По стволам и сучьям толстых деревьев постукивает мороз, хлопьями осыпается лёгкий серебряный иней. В тёмном высоком небе видимо-невидимо рассыпались яркие зимние звёзды.
Тихо, беззвучно в зимнем лесу и на лесных снежных полянах.
Но и в морозные зимние ночи продолжается скрытая жизнь в лесу. Вот хрустнула и сломалась мёрзлая ветка — это пробежал под деревьями, мягко подпрыгивая, заяц-беляк. Вот что-то ухнуло и страшно вдруг захохотало: где-то закричал филин. Завыли и замолчали волки.
По алмазной скатерти снегов, оставляя узоры следов, пробегают лёгкие ласки, охотятся за мышами хорьки, бесшумно пролетают над снежными сугробами совы.
Как сказочный часовой, уселся на голом суку головастый серый совёнок. В ночной темноте он один слышит и видит, как идёт в зимнем лесу скрытая от людей жизнь.

Л. Воронкова «Следы»
Наступила настоящая зима. По льду через реку протянулась дорога. На стёклах мороз нарисовал всё, что ему вздумалось. И на улицах залёг глубокий снег.

— Танюшка, ты одевайся как следует, — сказала бабушка, — теперь не лето.

И принесла ей из чулана зимнее пальто с меховым воротником и вязаный шерстяной платок. А через несколько дней мать привезла Тане из города галоши на валенки. Галоши были новенькие, блестящие. Если проведёшь по ним пальцем, они так и заскрипят, так и запоют! А когда Таня вышла на улицу, следы её печатались на снегу, как пряники. Алёнка полюбовалась на Танины галоши, даже рукой их потрогала.

— Какие новые! — сказала она.

Таня посмотрела на Алёнку, подумала.

— Ну а хочешь, давай разделим? — сказала она. — Тебе одну галошу и мне одну…

Алёнка засмеялась:

— А давай!

Но посмотрела на свои валенки и сказала:

— Да она мне не влезет — очень валенки велики. Вон у них носы-то какие!

Подружки прошлись по улице: во что бы поиграть? Алёнка сказала:

— Пойдём на пруд, на льду покатаемся!

— На пруду-то хорошо, — сказала Таня, — только там прорубь.

— Ну и что ж?

— А мне бабушка не велела на прорубь ходить.

Алёнка оглянулась на Танину избу:

— Ваша изба вон где, а пруд вон где. Бабушка-то увидит, что ли?

Таня и Алёнка сбегали на пруд, покатались на льду. А домой вернулись — ничего бабушке не сказали.

Но бабушка пошла на пруд за водой, вернулась и говорит:

— Татьянка! А ты всё-таки опять к проруби бегала?

Таня вытаращила на бабушку глаза:

— А как же ты, бабушка, увидала?

— Я тебя-то не видела, а вот следы твои видела, — сказала бабушка. — У кого ж ещё такие новые галоши есть? Ох, не слушаешься ты, Таня, бабушку!

Таня опустила глаза, помолчала, подумала, а потом сказала:

— Бабушка, я больше не буду не слушаться!

рассказы

Георгий Скребицкий «Четыре художника. Зима»
Побелели поля и пригорки. Тонким льдом покрылась река, притихла, уснула, как в сказке.

Ходит Зима по горам, по долинам, ходит в больших, мягких валенках, ступает тихо, неслышно. А сама поглядывает по сторонам — то тут, то там свою волшебную картину исправит.

Вот бугорок среди поля. Проказник-ветер взял да и сдул с него белую шапку. Нужно её снова надеть. А вон меж кустов серый зайчишка крадётся. Плохо ему, серенькому: на белом снегу сразу заметит его хищный зверь или птица, никуда от них не спрячешься.

«Одену-ка я косого в белую шубку, — решила Зима, — тогда уж его на снегу не скоро заметишь».

А Лисе Патрикеевне одеваться в белое незачем. Она в глубокой норе живёт, под землёй от врагов прячется. Её только нужно покрасивее да потеплее нарядить.

Чудесную шубку припасла ей Зима, просто диво: вся ярко-рыжая, как огонь горит! Поведёт лиса в сторону пушистым хвостом, будто искры рассыплет по снегу.

Заглянула Зима в лес: «Уж его-то я разукрашу: солнышко как глянет, так и залюбуется».

Обрядила она сосны и ели в тяжёлые снеговые шубы: до самых бровей нахлобучила снеговые шапки; пуховые варежки на ветки надела. Стоят лесные богатыри друг возле друга, стоят чинно, спокойно.

А внизу под ними, словно детишки, разные кустики да молоденькие деревца укрылись. Их Зима тоже в белые шубки одела.

И на рябинку, что у самой опушки растёт, белое покрывало накинула. Так хорошо получилось. На концах ветвей грозди ягод висят, точно красные серьги из-под белого покрывала виднеются.

Под деревьями Зима расписала весь снег узором из разных следов и следочков. Тут и заячий след: спереди рядом два больших отпечатка лап, а позади — один за другим — два маленьких; и лисий — будто по ниточке выведен: лапка в лапку, так цепочкой и тянется…

Живёт зимний лес. Живут заснеженные поля и долины. Живёт вся картина чародейки Зимы. Можно её и Солнышку показывать.

Раздвинуло Солнышко сизую тучку. Глядит на зимний лес, на долины. А под её взглядом всё кругом ещё краше становится.

Вспыхнули, засветились снега. Синие, красные, зелёные огоньки зажглись на земле, на кустах, на деревьях. А подул ветерок, стряхнул иней с ветвей, и в воздухе тоже заискрились, заплясали разноцветные огоньки.

Чудесная получилась картина! Пожалуй, лучше и не нарисуешь.

рассказы

А. Сальникова «Сказка о двух ёлках»
I.
В лесу, невдалеке от Петербурга, на небольшом бу­горке, в нескольких шагах от дороги, стояли рядом две елки: одна — большая, густая, ветвистая, другая — ма­ленькая, жиденькая, но со свежими светло-зелеными иглами. Много раз проходили и проезжали мимо них крестьяне из соседних деревень; дачники и дачницы со­бирали под ними летом грибы; плетущийся в лесу дро­восек неоднократно посматривал на тот бугорок, где росли они, словно две сестры или два нераздельных друга. Корни их сплелись между собою и омывались протекающим вблизи ручейком.

Несколько лет прошло, как подле большой елки выросла ее соседка. Казалось, что никто и никогда не разлучит их, что они вместе будут расти до тех пор, пока сделаются большими, толстыми деревьями, а потом, когда состарятся и подгниют, их вместе, быть может, сломит и свалит на землю буря. Но случилось совсем иное.

Приближалось Рождество. На улицах столицы по­явились возы с елками, а у Гостиного двора, вдоль Нев­ского проспекта, вырос целый лес елок — и больших, и маленьких, с украшениями и без украшений. В числе неразукрашенных елок обращала на себя внимание своею стройностью и густотою ветвей и наша большая елка, которую кто-то срубил и привез в столицу, оста­вив ее соседку на бугорке одну-одинешеньку. Но как-то мрачно, невесело выглядывала эта елка среди незнако­мых ей деревцов из другого леса, из другой местности — будто она скучала по своей далекой подруге, маленькой елочке, с которой ее разлучили навсегда…
Оставалось два дня до праздника. Народ громад­ными массами толпился у Гостиного двора. Все магази­ны были переполнены. Особенно же много публики бы­ло около елок. Вот подъехала богатая карета, запряжен­ная парой серых рысаков. Из кареты вышла молодая дама в бархатной шубке, обшитой соболями, а за нею выскочил хорошенький, с черными глазенками, маль­чик, ее сын. Они как раз остановились у нашей знакомой елки.

— Мама, вот эту… вот эту купи!.. Смотри, какая большая… хорошая!..— говорил ребенок, прыгая от ра­дости.
— А разве она тебе нравится? — спросила мать.
— Да… нравится.
— Купите, сударыня. Редкая елка!..— обратясь к даме, сказал торговец.
— А сколько она стоит?
— Пять рублей.
— Хорошо… я возьму…
— Куда прикажете доставить, сударыня?

Дама сказала свой адрес. Затем, погуляв по Гости­ному двору и сделав в магазинах некоторые покупки, она села с сыном в карету и приказала кучеру ехать до­мой. Дверцы захлопнулись, и пара серых быстро скры­лась за Аничковым мостом. Вскоре потом здоровый, рослый мужик, посланный торговцем, взвалил елку на небольшие санки и повез ее по указанному адресу.
На другой день, накануне Рождества, когда у Го­стиного двора было почти совсем пусто, как раз на том самом месте, где стояла елка, но только у другого тор­говца, появилась, с простенькими бумажными фонари­ками на тоненьких ветках, и другая наша знакомая — маленькая елочка.
И ее кто-то срубил для продажи… Бугорок, на ко­тором они росли, опустел: на нем остались только два пня, торчавших из-под сугроба снега…

— Сколько, голубчик, стоит эта елка? — спросила подошедшая к торговцу старушка в коричневом капоте, со стареньким саквояжем в руках, вся сгорбленная и побелевшая от холода.
— Которая, барынька?
— А вот эта… маленькая…
Старушка указала на нашу знакомую елку.
— Семьдесят пять копеек.
— Что ты? Что ты? Семьдесят пять копеек? Разве можно так запрашивать?..
— Помилуйте, барыня, нешто я запрашиваю?
— Нет, нет, я столько не дам.
— Сколько же вы пожалуете?
— Двадцать копеек.
— Желаете — полтинник?

— Нет.
— Ну, сорок копеек.
— Нет.
Старушка хотела, было, уходить.
— Тридцать, барыня?
— Не надо.
— Пожалуйте деньги!..
Старушка вынула из кармана двугривенный, наня­ла стоявшего тут же извозчика и, поместившись на кон­чике сиденья, велела поставить рядом с собою и елку.
Маленькая, худенькая лошадка, скользя и спотыкаясь, еле-еле тащила сани. Фонарики на елке болтались из стороны в сторону, а из-под ветвей выглядывало доброе лицо старушки: видно, баловница-бабушка истратила последние гроши, чтобы доставить удовольствие люби­мым внучатам.
II

Среди большой залы, обставленной дорогой мебелью, стоит на возвышении, вся в огнях, огромная елка — та самая, которую купила для своего сына богатая дама. Только теперь совсем не узнаешь ее: она вся увешена редкими гостинцами, разноцветными стеклянными ша­риками, гирляндами из цветной бумаги, блестящими звездами и обсыпана инеем в виде серебристых нито­чек. Около елки поставлен большой стол, покрытый бархатной скатертью. На столе разложены всевозмож­ные подарки. Все они аккуратно завернуты в бумагу и перевязаны шелковыми ленточками. У стола, в мягком кресле, вся в кружевах, с бриллиантовой брошью в виде звезды, сидит хозяйка дома, та самая молодая дама, ко­торая приезжала на рысаках к Гостиному двору. Подле нее — муж, высокий полный мужчина с добрым лицом. У раскрытого рояля, в конце залы,— какой-то господин, который ждет только, когда ему будет подан знак — играть. Тут же, в зале, много гостей…
Дама наконец тихо произнесла: «Начинайте!» — и господин заиграл какой-то марш. Дверь в соседнюю ко­мнату отворилась — в залу вбежало человек тридцать мальчиков и девочек, мал-мала меньше, разодетых по последней моде, в платьицах и костюмчиках, как гово­рится, с иголочки, все такие веселые, с разгоревшимися, сияющими личиками. Под руководством гувернанток, пока играла музыка, они чинно, в порядке, обошли не­сколько раз кругом елки и встали в сторонке, вблизи рояля. Началась раздача подарков. Произносились имя и фамилия мальчика или девочки — вызываемые подхо­дили к столу, и каждый получал то, что ему было пред­назначено.

Немного погодя лакей, во фраке и в белых нитяных перчатках, принес в залу большой серебряный поднос, на который посыпались с елки груды гостинцев: хозяйка дома сама обрезала ленточки и гарусные шнурочки, на которых висели сласти. Сперва лакей обошел с подносом всех взрослых; остальные гостинцы были потом розданы детям. Елка совсем опустела: свечки в фонариках погасли; бумажные гирлянды местами были разорваны; несколько стеклянных шариков, разбитых вдребезги, валялось на полу; а на ветках, где были сла­сти, остались кое-где только кусочки ленточек. В таком виде елку по приказанию хозяйки лакей с кучером вы­несли в прихожую. Затем начались танцы. Сначала тан­цевали одни дети. В зале ежеминутно раздавались заме­чания гувернанток и матерей: «Вася, держись прямо!..», «Соня, не прыгай!..», «Довольно, Сережа, ты устал!..» и проч. Детям, видно, надоело это, и они стали обмени­ваться между собою гостинцами, которые получили с елки. Через час всех их отправили по домам — спать.

Лег в свою мягкую постельку и маленький сын хозяйки, черноглазый мальчуган, для которого, собственно, и была устроена елка. Усталый, измученный, он заснул крепким сном. В полночь открылся бал для взрослых, продолжавшийся до утра. На другой день лакей, убирая комнаты, осмотрел со всех сторон вчерашнюю елку, же­лая знать, не осталось ли на ней каких-нибудь гостин­цев, содрал с нее последние украшения и велел дворни­ку вынести ее вон.
Закоптевшая, с опаленными ветками, она была брошена на груду снега, на задний двор, вблизи мусорной ямы…
III.

В том же самом доме, где горела эта великолепная елка, но только не по парадной лестнице, в маленькой квартире одного бедного чиновника куча детей — тоже мальчиков и девочек, в простеньких рубашечках и кур­точках — бегала и резвилась с криками непритворной радости. У них тоже была елка, но маленькая, простень­кая, та самая, которую добрая старушка купила у Гости­ного двора за двадцать копеек для своих внучат. На ней не было таких богатых гостинцев и украшений, какими была увешена ее подруга. Мятные пряники, золотистые грецкие орехи, мармелад да несколько яблок составляли все ее украшение. Ни бонбоньерок, ни разноцветных стеклянных шариков, ни гирлянд, ни серебристого инея, ни шелковых ленточек не было на этой елке-крошке.

Но зато как весело было детям, какою радостью си­яли их лица, каким огнем горели их глаза, когда они са­ми, собственноручно, целой гурьбой, зажгли ее!.. Под звуки гитары, взявши друг друга за руки, они прыгали и скакали вокруг елки. Родители с удовольствием смотре­ли на них. Кроме детей чиновника, тут были дети и из соседних квартир.
Бабушка нарезала с елки в небольшой лоточек го­стинцы и стала раздавать их каждому поровну. Немного погодя дети разошлись. Но елка, которая доставила им такое удовольствие, не была выброшена утром на задний двор: на ней оставались еще гостинцы, и дети целую не­делю ежедневно зажигали ее с такой же радостью, как и в первый день. Только перед Новым годом дворник снес ее туда, где лежала, вся в снегу, ее соседка…
III

Прошло две недели. Дети чиновника с помощью отца устроили на заднем дворе небольшую горку. На нее стали собираться мальчики и девочки со всего двора. Приходил сюда и черноглазый мальчуган, сын бога­той дамы. Сначала он издали с любопытством посмат­ривал на катающихся, а потом и сам присоединился к ним.
Невдалеке, в снегу, забытые и заброшенные, лежа­ли елки… Детям, которые еще так недавно прыгали во­круг них, стало жалко бедные деревца… Они стащили их с грязной кучи и воткнули по сторонам на вершину горы. Каждый вспоминал рождественские праздники, и всем им было одинаково хорошо и весело.

Даже елки как будто снова позеленели и сделались свежими — словно и они радовались, что вот опять они вместе, ря­дом, как на том бугорке, на котором росли столько лет…

рассказы

Михаил Пришвин «Первый мороз»
Ночь прошла под большой чистой луной, и к утру лег первый мороз. Все было седое, но лужи не замерзали. Когда явилось солнце и разогрело, то деревья и травы обдались такой сильной росой, такими светящимися узорами глянули из темного леса ветки елей, что на эту отделку не хватило бы алмазов всей нашей земли.
Особенно хороша была сверкающая сверху донизу королева — сосна. Молодой собакой прыгала в груди моей радость.

Смертный пробег

Случалось не раз мне зимой пропадать в лесу, видал цыган мороза! И до сих пор, когда в сумерках гляну издали на серую полосу леса, отчего-то становится не по себе. Зато уж как удастся утро с легким морозцем после пороши, так я рано, далеко до солнца, иду в лес и справляю свое рождество, до того прекрасное, какое, думается самому, никто никогда не справлял.
В этот раз недолго мне пришлось любоваться громадами снежных дворцов и слушать великую тишину. Мой лисогон Соловей подал сигнал: как Соловей-разбойник зашипел, засвистал и, наконец, так гамкнул, что сразу наполнил всю тишину. Так он добирает по свежему снегу зверя всегда этими странными звуками.
Пока он добирает, я спешу на поляну с тремя елями, там обыкновенно проходит лисица; становлюсь под зеленым шатром и смотрю в прогалочки. Вот он и погнал, нажимает, все ближе и ближе…
Она выскочила на поляну из частого ельника далековато, вся красная на белом и как бы собака, но, подумалось, зачем у нее такой прекрасный, как будто совсем ненужный хвост? Показалось, будто улыбка была на ее мордочке…

Быстрик

Вот полянка, где между двумя ручьями я недавно белые грибы собирал. Теперь она вся белая: каждый пень накрыт белой скатертью, и даже красная рябина морозом напудрена. Большой и спокойный ручей замерз, а маленький быстрик все еще бьется.

Звездная пороша

Вчера вечером порошило из ничего, как будто это со звезд падали снежинки и сверкали внизу при электричестве, как звезды. К утру из этого сложилась порошка чрезвычайно нежная: дунь — и нет ее. Но этого было довольно, чтобы отметился свежий заячий след. Мы поехали и зайцев поднимали.
Сегодня приехал в Москву и сразу узнал: на мостовой лежит та же самая звездная пороша, и такая легкая, что когда сел воробей и потом вскоре поднялся, то от крыльев его взлетела целая туча звездочек, а на мостовой без них осталось далеко заметное темное пятно.

Деревья в снегу

Снежная пороша. В лесу очень тихо и так тепло, что только вот не тает. Деревья окружены снегом, ели повесили громадные тяжелые лапы, березы склонились и некоторые даже согнулись макушками до самой земли и стали кружевными арками. Так вот и у деревьев, как у людей: ни одна елка не склонится ни под какой тяжестью, разве что сломится, а береза чуть что — и склоняется. Ель царствует со своей верхней мутовкой, а береза плачет.
В лесной снежной тишине фигуры из снега стали так выразительны, что странно становится: «Отчего, — думаешь, — они ничего не скажут друг другу, разве только меня заметили и стесняются?» И когда полетел снег, то казалось, будто слышишь шепот снежинок, как разговор между странными фигурами.

Кристальный день

Закончили охоту на зайцев: начались двойные следы, заяц гонялся за зайцем. День весь сверкал кристаллом от зари до зари. Среди дня солнце значительно пригревало, ветерок покачивал ветки деревьев, и оттого падали фигурки, рассыпались в воздухе пылью, и эта мельчайшая пыль снова взлетала и сверкала на солнце искорками.
Верхняя мутовка высокой ели, как ваза, собирала внутрь себя снег больше, больше, пока, наконец, этот ком не скрыл в себе даже тот высокий палец ели, на который весенней порой на вечерней заре садится птичка-невеличка и поет свою песенку.

Сумерки

На ясном небе стрела за стрелой показались кошачьи хвосты, и температура повысилась до минус 15. К вечеру небо закрылось. Закачались от ветра высокие ели, теряя разом все свои подарки. Внизу же под ними — засыпанные снегом елочки, похожие на какие-то безобидные задумчивые существа, смутились.

Рожденье месяца

Небо чистое. Восход роскошный в тишине. Мороз минус 12. Трубач по белой тропе гонит одним чутьем.
Весь день в лесу был золотой, а вечером заря горела в полнеба. Это была северная заря, вся малиново-блестящая, как в елочных игрушках бывало, в бонбоньерках с выстрелом, особая прозрачная бумага, через которую посмотришь на свет, и все бывает окрашено в какой-нибудь вишневый цвет. Однако на живом небе было не одно только красное: посредине шла густо-синяя стрельчатая полоса, ложась на красном, как дирижабль, а по краям разные прослойки тончайших оттенков, дополнительных к основным цветам.
Полный расцвет зари продолжался какие-нибудь четверть часа. Молодой месяц стоял против красного на голубом, будто он увидел это в первый раз и удивился.

Начало весны света

Восемнадцатого января утром было минус 20, а среди дня с крыши капало. Этот день весь с утра до ночи как бы цвел и блестел, как кристалл. Ели, засыпанные снегом, стояли как алебастровые и весь день сменяли цвет от розового до голубого. На небе долго провисел обрывок бледного месяца, внизу же, по горизонту, распределялись цвета. Все в этом первом дне весны света было прекрасно, и мы провели его на охоте. Несмотря на сильный мороз, зайцы ложились плотно и не в болотах, как им полагается ложиться в мороз, а на полях, в кустиках, в островках близ опушки.

Рубиновый глаз

Морозная тишина. Вечереет. Темнеют кусты неодетого леса, будто это сам лес собирает к ночи свои думы. Через тьму кустов глядит солнце рубиновым глазом, через кусты этот красный глаз не больше человеческого.

Голубые тени

Возобновилась тишина, морозная и светлая. Вчерашняя пороша лежит по насту, как пудра со сверкающими блестками. Наст нигде не проваливается и на поле, на солнце, держит еще лучше, чем в тени. Каждый кустик старого полынка, репейника, былинки, травинки, как в зеркало, глядится в эту сверкающую порошу и видит себя голубым и прекрасным. Я пробовал это снимать в логу, где много натоптала лисица.

Добро и красота (отрывок из дневника писателя)

Утром началась метель мельчайшими белыми пылинками, рассмотрев которые на темном, я убедился, что и такая пыль состоит из шестигранных звездочек… И все эти снежные груды, от которых гнутся пятидесятилетние сосны и аркой склоняются до земли березы, состоят из этих звездочек.
Сколько зла, сколько злобы в зиме, столь красивой для того, кто живет в тепле, и столь ужасной для застигнутого врасплох в поле путника… Сколько замерзает в одну только такую метель живых существ, сколько поломанных ветвей, сколько изуродованных деревьев! Но придет время, и каждая прекрасная и злая шестигранная звездочка зла превратится в круглую каплю доброты, включающей в себя и красоту. Сверху добро, внутри красота — какая сила! А зимой — наружу красота, а внутри зло.
Я продолжаю думать об этом чудовищном скоплении снежного зла, от которого родится богатейшая весна.
Перебрасываюсь от этого в человеческий мир, и вся война представляется мне как болезнь, охватившая все человечество. И пусть вырастут на крови цветы — не утешительно. Пусть и тут каждый кристаллик зла превратится в каплю добра — не утешительно!

рассказы

Георгий Скребицкий «На лесной полянке. Зима»
Зима. Лесная полянка покрыта белым пушистым снегом. Теперь на ней тихо и пусто, не то что летом. Кажется — зимой на полянке никто и не живёт. Но это только так кажется.

Возле куста из-под снега торчит старый, трухлявый пень. Это не просто пень, а настоящий терем-теремок. Немало в нём уютных зимних квартир для разных лесных обитателей.

Под корой запрятались от холода мелкие букашки, и тут же устроился зимовать усталый жук-дровосек. А в норе между корнями, свернувшись в тугое колечко, улеглась проворная ящерица. Все забрались в старый пень, каждый занял в нём крохотную спаленку, да и заснул в ней на всю долгую зиму.

…На самом краю полянки, в канаве, под опавшими листьями, под снегом, будто под толстым одеялом, спят лягушки. Спят и не знают, что тут же, неподалёку, под кучей хвороста, свернувшись в клубок, заснул их злейший враг — ёжик.

Тихо и пусто зимой на лесной полянке. Только изредка пролетит над ней стайка щеглов или синиц или дятел, усевшись на дереве, начнёт выколачивать клювом из шишки вкусные семена.

А иной раз выскочит на полянку белый пушистый заяц. Выскочит, станет столбиком, послушает, всё ли спокойно кругом, посмотрит, да и дальше в лес побежит.

рассказы

Виктор Астафьев «Зимние звёзды»
Леса еще в зелени, еще по берегам щетинится густая осока, на прибрежных озерах не закрылись зеленые ладошки кувшинок, еще вчера тянулась длинными нитями в воздухе паутина — и на тебе — снег!

Сквозь тихую, снежную завесь мир кажется оробевшим, и мелькают, мелькают блики зелени. А вон впереди, в неподвижном белом царстве заполыхали огоньки. Подходим ближе и видим запламеневшую рябину. Пугливое дерево — рябина, оно раньше других почувствовало приближение снега и поспешило окраситься осенним цветом. С грустным шорохом опадают багровые розетки с рябин и одиноко, печально светятся на белом, но еще не ослепительном снегу. Холода-то настоящего еще нет, и снег не серебрится.

Но вот поредел снег. Больше зелени перед глазами, и, наконец, мы видим лес, небо, хмурое небо в мохнатых тучах, меж которыми лишь кое-где видна бледная просинь. На берегах бело, и оттого река кажется темной, неприветливой. Тени скал в ней не отражаются, как летом.

Утки тронулись в путь. Летят низко над рекой, большими стаями. Садятся на голые обмыски, прячут головы под крыло. Снег быстро тает, на глазах оголяются бугорки, с зеленых листьев берез и мягких лап пихтача падает густая громкая капель. Весь лес заполнен шорохом, щелком и треском.

Но что это? Перед нами огромные зеленые звезды. Такие звезды возможно увидеть только в лесу и только после ранней выпадки снега. И еще такие звезды можно увидеть в мороз на окне, сказочные звезды папоротника, только звезды те меньше и белые они. А здесь они раскидистые, зеленые.

Рос папоротник развалистым пучком. Пал на резные листья тяжелый снег, приклеил их к земле. Распростерлись зубчатые, огромные звезды таинственного, сказочного папоротника. Я как-то слышал, еще в детстве: если найти цвет папоротника и взять в руку — станешь невидимкой. Сейчас, глядя на волшебные звезды, я верю этому. Я верю всему, что связано с лесом.

Едва ли нынче возможно спасти русского человека посредством слова, но утешить этим словом можно, поговорив с ним по душам, хотя бы на минуту приостановившись в этом житейском бедламе, вспомнив о себе, а значит, и о нем.

Земля наша справедлива ко всем, хоть маленькой радостью наделяет она всякую сущую душу, всякое растение, всякую тварь, и самая бесценная, бескорыстно дарованная радость — сама жизнь!

рассказы

Константин Ушинский «Проказы старухи-зимы»
Разозлилася старуха зима: задумала она всякое дыхание со света сжить. Прежде всего стала она до птиц добираться: надоели ей они своим криком и писком.

Подула зима холодом, посорвала листья с лесов и дубрав и разметала их по дорогам. Некуда птицам деваться: стали они стайками собираться, думушку думать. Собрались, покричали и полетели за высокие горы, за синие моря, в теплые страны. Остался воробей, и тот под стреху [Стреха, застреха – нижний край крыши, образующий навес.] забился.

Видит зима, что птиц ей не догнать: накинулась на зверей. Запорошила снегом поле, завалила сугробами леса; одела деревья ледяной корой и посылает мороз за морозом. Идут морозы один другого злее, с елки на елку перепрыгивают, потрескивают да пощелкивают, зверей пугают. Не испугалися звери: у одних шубы теплые, другие в глубокие норы запрятались; белка в дупле орешки грызет; медведь в берлоге лапу сосет; заинька прыгаючи греется; а лошадки, коровки, овечки давным-давно в теплых хлевах готовое сено жуют, теплое пойло пьют.

Пуще злится зима – до рыб она добирается; посылает мороз за морозом, один другого лютее. Морозцы бойко бегут, молоточками громко постукивают: без клиньев, без подклинков по озерам, по рекам мосты строят. Замерзли реки и озера, да только сверху; а рыба вся вглубь ушла: под ледяной кровлей ей еще теплее.

«Ну, постой же, – думает зима, – дойму я людей», – и шлет мороз за морозом, один другого злее. Заволокли морозы узорами оконницы в окнах; стучат и в стены, и в двери так, что бревна лопаются. А люди затопили печки, пекут себе блины горячие да над зимой подсмеиваются. Случится кому за дровами в лес ехать, наденет он тулуп, валенки, рукавицы теплые, да как примется топором махать, даже пот прошибет. По дорогам, будто зиме на смех, обозы потянулись; от лошадей пар валит; извозчики ногами потапывают, рукавицами похлопывают, плечами передергивают, морозцы похваливают.

Обиднее всего показалось зиме, что даже малые ребятишки – и те ее не боятся! Катаются себе на коньках да на санках, в снежки играют, баб лепят, горы строят, водой поливают, да еще мороз кличут: «Приди-ка подсобить!» Щипнет зима со злости одного мальчугана за ухо, другого за нос, даже побелеют; а мальчик схватит снега, давай тереть – и разгорится у него лицо, как огонь.

Видит зима, что ничем ей не взять: заплакала со злости. Со стрех зимние слезы закапали… видно, весна недалеко!

РАССКАЗЫ О ВЕСНЕ

рассказы

Иван Соколов-Микитов «Год в лесу. Весна»
ВЕСНА В ЛЕСУ
По глухим чащобам и болотам ранней весной пробирался охотник от края до края через глухой лес.
Много птиц и зверей видел он в пробудившемся лесу. Видел, как на краю болота токует глухарь, как в молодом осиннике, на припёке, пасутся лоси, а по лесному оврагу пробирается в своё логово, бежит с добычей старый волк.
Многое видел и слышал в лесу внимательный охотник.
Радостна, шумна и пахуча весна. Звонко поют птицы, звенят под деревьями весенние ручейки. Смолой пахнут набухшие почки.
Тёплый ветер пробегает в высоких вершинах.
Скоро, скоро оденется лес листвой, зацветёт на опушках черёмуха, защёлкают над ручьями голосистые соловьи. Прилетят, закукуют длиннохвостые кукушки:
«Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!»
Забегают по кочкам хлопотливые муравьи, вылетит из зимнего убежища, загудит первый шмель.
Побегами молодой травы, голубыми и белыми подснежниками покроются лесные полянки.
Хороша, радостна, весела весна в лесу!

ВЕСЕННЕЕ УТРО

Ранним утром в глухом лесу, на самом краю болота, токует глухарь.
«Тэкэ, тэкэ, тэк, тэк, тэк!» — раздаётся его весенняя тихая песня.
Спокойно утром в лесу. Далеко слышен каждый звук.
Вот проковылял по чащобе, тихо похрустывая, заяц-беляк. Пробежала по краю болота осторожная лисица. Спрятался в норе под корягой быстрый хорёк.
Громко затрубили на болоте, встречая солнце, длинноногие журавли.
Сорвался с болота, стрелою поднялся в небо длинноносый баранчик — бекас. Будто голос молодого барашка, доносится с высоты далёкий дребезжащий звук.
«Качи-качи-качи-качи!» — сидя на кочке, радостно отозвался другой бекас на болоте.
«Тэкэ, тэкэ, тэк, тэк, тэк!» — чащей чаще защёлкал, ещё жарче запел свою песню глухарь. Издали кажется: далеко-далеко точит кто-то топор на точиле.
Во время песни не слышит и плохо видит глухарь. Не слышит он, как пробирается по токовищу лисица, как у края болота пасутся в молодом осиннике лоси.

НА КРАЮ ЛЕСА

Выше и выше над лесом солнце.
Вышла на край леса старая лосиха с длинноногим новорождённым лосёнком, задремала на тёплом весеннем солнышке лосиха.
Учится бегать маленький лосёнок. Спотыкаются о высокие кочки его длинные ноги.
Ласково пригревает в редком лесу весеннее солнышко. Уже надулись на деревьях душистые клейкие почки. Из надломленной лосями берёзовой ветви прозрачными каплями сочится сладкий сок.
Отражая высокое небо, синими кажутся в лесу весенние лужи. А над синими лужами, над обогретой, пробудившейся землёй, в золотых лучах солнца «толкут мак» комары-толкунцы.
Золотистыми пуховками распустились кустики ивы. Под деревьями зеленеют обросшие брусничником кочки.
Хорошо пахнет в весеннем лесу!
Задремала на солнышке старая лосиха. Чутко слышт она каждый шорох, каждый тревожный звук.
Беззаботно резвится у её ног маленький лосёнок. Знает он, что ни серому волку, ни злой разбойнице-рыси не даст его в обиду чуткая и сильная мать.

В ОВРАГЕ

Через тёмный лес, через глухие овраги пробирается с добычею старый волк.
Далеко от проезжих дорог и людных селений скрыто волчье логово.
Кончилась холодная зима. В весенние тёплые дни родились у волчицы слепые маленькие волчата.
Растут, резвятся бойкие волчата. Много обглоданных костей валяется вокруг их далёкого, скрытого логова. Извилистые тропинки протоптаны к водопою.
Поздно утром возвращается старый волк с добычей. Похрустывает под волчьими лапами слежавшийся снег. Взлетают на деревья пугливые рябчики; тревожно попискивая, провожают лесного разбойника маленькие синички.
Смело бежит волк по знакомому лесу. Хорошо знает он дорогу в своё скрытое логово, где ждут не дождутся старого волка прожорливые, жадные волчата.

МЕДВЕЖЬЯ СЕМЬЯ

На освещённую солнцем лесную поляну вывела медведица своих маленьких медвежат.
Испугалась медведей быстрая куница.
Остановилась, слушает осторожная медведица: всё ли спокойно в лесу?
Жмутся к матери маленькие медвежата. Страшно им в огромном лесу. Только недавно выбрались из тёплой берлоги.
Прислушиваются медвежата, как шумит ветер в высоких лесных вершинах, как пересвистываются и поют невидимые птицы, а на сухой сосновой макушке дятел выстукивает барабанную дробь.
Будут медвежата теперь привыкать к родному лесу, играть и кувыркаться по мягким кочкам, взбираться на деревья.
Трудно увидеть медведей.
Далеко слышит и чует медведица. Не увидишь и не услышишь, как уйдут, тихо скроются в тёмном лесу чуткие звери.

ЛОГОВО РЫСИ

В тёмной лесной чащобе, под нависшими сучьями, затаилась разбойница-рысь.
Всю ночь скиталась она по лесу, разоряла звериные и птичьи гнёзда, ловила зайчишек, доставала с деревьев спящих птиц.
Мрачно и темно в недоступной чащобе. Длинными седыми бородами лишайников обросли сучья и стволы деревьев. Прикрытые мохом, во все стороны протянулись узловатые корни.
В зелёную крышу сплелись над логовом рыси еловые ветви.
В лесной темноте хорошо видят рысьи глаза. Тихо ступают по земле её кошачьи мягкие лапы. Хорошо слышат украшенные кисточками рысьи уши.
Будто сказочный часовой, охраняя логово рыси, на сучке уселся круглоголовый глазастый совёнок. Здесь, в лесной тени, у ствола старого дерева, прячется он от дневного яркого света.
Прижалась к земле рысь, доедает ночную добычу. Зелёными огоньками светятся её злые глаза.
Беззащитные звери и все лесные птицы боятся, сторонятся рыси. Старательно прячут они гнёзда, защищают и берегут своих маленьких детей.
Одна-одинёшенька, скрытно и дико, живёт в глухом лесу разбойница-рысь.

У СТАРОЙ СОСНЫ

Душистой смолою пахнет бор.
У освещённой солнцем старой сосны резвятся весёлые проказницы-белки. Радуются они тёплому солнышку, светлой весне. Сменили к весне свои пушистые серые шубки. Рыжими стали у белок их спинки, пышные хвосты.
Всю долгую зиму жили белки в высоком лесу. От ветра и стужи прятались в тёплых гнёздах, забирались в глубокие дупла деревьев. С ёлки на ёлку, с сосны на сосну носились по лесу, грызли смолистые тяжёлые шишки.
Много забот будет летом у белок. Нужно выкормить маленьких бельчат, собрать и спрятать в дуплах запасы орехов, насушить грибов.
В голодные годы, когда мало в лесу орехов и шишек, белки пускаются в далёкие и опасные путешествия. Смело переплывают они широкие реки, перебегают открытые поля, забегают в многолюдные селения и города.
Никому в лесу не делают вреда миролюбивые весёлые белки.
С сучка на сучок, с вершины на вершину друг за дружкой гоняются они по деревьям, встречают светлую, тёплую весну.
Весело, радостно играют у старой сосны проказницы-белки.

РАННЕЙ ВЕСНОЙ

Ранней весной родились эти маленькие зайчата.
Ещё лежал в лесу под деревьями глубокий снег, прихватывали по утрам крепкие весенние морозы. И птиц и зверей держал на снегу плотный наст. Называют поэтому ранних зайчат настовиками.
Крепко прижались друг к дружке маленькие зайчата.
Ласково пригревает весеннее солнышко. Обрадовались теплу, высунулись из гнезда длинноухие зайчата. Терпеливо ждут свою мать.
А зайчихи-матери и своих и чужих детей кормят. Прибежит к гнезду чужая зайчиха, покормит проголодавшихся зайчат и убежит дальше.
Опять останутся одни маленькие зайчата.
Хорошо спрятались они в сухой, прошлогодней траве! Здесь не найдёт их разбойница-рысь, не увидит хитрая лисица.
У видела зайчат суетливая птичка. Уселась на ветки, вертится и поёт:
«Вот, вот вижу! Вот, вот слышу!»
Большими, страшными зверями кажутся ей робкие, маленькие зайчишки.
Суетливая птичка всё вертится над зайчатами, тоненько поёт:
«Вот, вот вижу! Вот, вот слышу!»
Со страхом смотрят на суетливую птичку зайчата.

НАД БОЛОТОМ

Каждый год возвращаются журавли из далёких тёплых стран на родное болото.
Над морями и широкою степью, над светлыми реками и синими лесами летят на свою родину весной журавли.
Высоким камышом и сухой, прошлогодней осокой заросло большое непроходимое болото. В самых недоступных местах устраивают гнёзда сторожкие журавли.
Спокойно им жить на неприступном болоте. Не пройдёт по болоту волк, не проберётся лисица, не подкрадётся осторожная рысь.
Водят весной журавли весёлые хороводы. Соберутся в кружок на болоте, машут крыльями, танцуют.
«Курлы, курлы, курлы!» — по всему лесу разносятся их шумные голоса.
Скоро выведутся на болоте длинноногие, неуклюжие журавлята. Начнут ловить для них журавли лягушек и змей, приносить в гнездо корм.
Будут расти, учиться летать журавлята…
Шелестит на ветру сухая осока, качается высокий тростник.
Ниже и ниже спускается вечернее солнце.
Один за другим слетаются на ночёвку, кружат над болотом журавли.

ВЕСЕННИЙ ВЕЧЕР

За вершинами леса скрылось солнце.
Прохладно и сыро в лесу. Слышно, как дышит, оживает земля. Пахнет весенними почками, пробудившейся тёплой землёй.
Вот сам собою шевельнулся на земле прошлогодний мокрый листочек. Под ним показалась из земли зелёная стрелка молодой травы.
Много звуков в вечернем лесу.
Заливаются на деревьях певчие дрозды. На вершине высокого дуба громко воркует дикий голубь — витютень.
«Витютень, на ду-у-убе сижу! Витютень, на ду-у-убе сижу!» — выговаривает важно витютень.
Глухо турлычут в прозрачных весенних лужах лягушки.
Вытянув длинные шеи, свистя крыльями, пролетели над лесом дикие утки.
«Чуфшшш! Чуфшшш!» — вдруг громко чуфистнул и забормотал на поляне краснобровый красавец тетерев-косач.
«Гу-гу-гууу! Гу-гу-гууу!» — гугукнул заяц, и очень похоже, бесшумно пролетая, ему отозвалась лесная сова.
Страшно ухнул в лесу и захохотал филин.
Взмахивая крыльями, тихо потянули над макушками леса длинноносые лесные кулики.
Ниже и ниже спускается весенняя прохладная ночь.

рассказы

Георгий Скребицкий «Четыре художника. Весна»
Приступила к работе Весна Красна. Не сразу взялась она за дело. Сперва призадумалась: какую бы ей картину нарисовать?

Вот стоит перед ней лес — ещё по-зимнему хмурый, угрюмый.

«А дай-ка я разукрашу его по-своему, по-весеннему!» Взяла она тонкие, нежные кисточки. Чуть-чуть тронула зеленью ветки берёз, а на осинах и тополях по развесила розовые и серебряные серёжки.

День за днём всё наряднее картина весны.

На широкой лесной поляне синей краской нарисовала она большую весеннюю лужу. А вокруг неё, будто синие брызги, рассыпала первые цветы подснежника, медуницы.

Рисует день, другой. Вот на склоне оврага кусты черёмухи; их ветки покрыла Весна мохнатыми гроздьями белых цветов. И на лесной опушке, тоже все белые, будто в снегу, стоят дикие яблони, груши.

Посреди луговины уже зеленее трава. А на самых сырых местах, как золотые звёзды, распустились цветы калужницы.

Всё оживает кругом. Почуяв тепло, выползают из разных щелок букашки и паучки. Майские жуки загудели возле берёзовых веток. Первые пчёлы и бабочки летят на цветы.

А сколько птиц в лесу и в полях! И для каждой из них Весна Красна придумала важное дело.

рассказы

А. Куприн «Скворцы»
Была середина марта. Весна в этом году выдалась ровная, дружная.

Изредка выпадали обильные, но короткие дожди. Уже ездили на колёсах по дорогам, покрытым густой грязью. Снег ещё лежал сугробами в глубоких лесах и в тенистых оврагах, но на полях осел, стал рыхлым и тёмным, и из-под него кое-где большими плешинами показалась чёрная, жирная, парившаяся на солнце земля. Берёзовые почки набухли. Барашки на вербах из белых стали жёлтыми, пушистыми и огромными. Зацвела ива. Пчёлы вылетели из ульев за первым взятком. На лесных полянах робко показались первые подснежники.

Мы с нетерпением ждали, когда к нам в сад опять прилетят старые знакомые — скворцы, эти милые, весёлые, общительные птицы, первые перелётные гости, радостные вестники весны. Много сотен вёрст1 нужно им лететь со своих зимних становищ, с юга Европы, из Малой Азии, из северных областей Африки. Иным придётся сделать побольше трёх тысяч вёрст. Многие пролетят над морями: Средиземным или Чёрным. Сколько приключений и опасностей в пути: дожди, бури, плотные туманы, градовые тучи, хищные птицы, выстрелы жадных охотников. Сколько неимоверных усилий должно употребить для такого перелёта маленькое существо весом около двадцати — двадцати пяти золотников. Право, нет сердца у стрелков, уничтожающих птицу во время трудного пути, когда, повинуясь могучему зову природы, она стремится в место, где впервые проклюнулась из яйца и увидела солнечный свет и зелень.

У животных много своей, непонятной людям мудрости. Птицы особенно чутки к переменам погоды и задолго предугадывают их, но часто бывает, что перелётных странников на середине безбрежного моря вдруг застигнет внезапный ураган, нередко со снегом. До берегов далеко, силы ослаблены дальним полётом… Тогда погибает вся стая, за исключением малой частицы наиболее сильных. Счастие для птиц, если встретится им в эти ужасные минуты морское судно. Целой тучей опускаются они на палубу, на рубку, на снасти, на борта, точно вверяя в опасности свою маленькую жизнь человеку. И суровые моряки никогда не обидят их, не оскорбят их трепетной доверчивости. Морское прекрасное поверье говорит даже, что неизбежное несчастие грозит тому кораблю, на котором была убита птица, просившая приюта.

Гибельными бывают порою и прибрежные маяки. Маячные сторожа иногда находят по утрам, после туманных ночей, сотни и даже тысячи птичьих трупов на галереях, окружающих фонарь, и на земле, вокруг здания. Истомлённые перелётом, отяжелевшие от морской влаги птицы, достигнув вечером берега, бессознательно стремятся туда, куда их обманчиво манят свет и тепло, и в своём быстром лёте разбиваются грудью о толстое стекло, о железо и камень.

Но опытный, старый вожак всегда спасёт от этой беды свою стаю, взяв заранее другое направление. Ударяются также птицы и о телеграфные провода, если почему-нибудь летят низко, особенно ночью и в туман.

Сделав опасную переправу через морскую равнину, скворцы отдыхают целый день и всегда в определённом, излюбленном из года в год месте. Одно такое место мне пришлось как-то видеть в Одессе весною. Это — дом на углу Преображенской улицы и Соборной площади, против соборного садика. Был этот дом тогда совсем чёрен и точно весь шевелился от великого множества скворцов, обсевших его повсюду: на крыше, на балконах, карнизах, подоконниках, наличниках, оконных козырьках и на лепных украшениях. А провисшие телеграфные и телефонные проволоки были тесно унизаны ими, как большими чёрными чётками. Сколько там было оглушительного крика, писка, свиста, трескотни, щебетания и всяческой скворчиной суеты, болтовни и ссоры.

Несмотря на недавнюю усталость, они точно не могли спокойно посидеть на месте ни минутки. То и дело сталкивали друг друга, срываясь вверх и вниз, кружились, улетали и опять возвращались. Только старые, опытные, мудрые скворцы сидели в важном одиночестве и степенно чистили клювами пёрышки. Весь тротуар вдоль дома сделался белым, а если неосторожный пешеход, бывало, зазевается, то беда грозила его пальто и шляпе.

Перелёты свои скворцы совершают очень быстро, делая в час иногда до восьмидесяти вёрст. Прилетят на знакомое место рано вечером, подкормятся, чуть подремлют ночь, утром — ещё до зари — лёгкий завтрак и опять в путь, с двумя-тремя остановками среди дня. Итак, мы дожидались скворцов. Подправили старые скворечники, покривившиеся от зимних ветров, подвесили новые. Их у нас было три года тому назад только два, в прошлом году пять, а ныне двенадцать. Досадно было немного, что воробьи вообразили, будто эта любезность делается для них, и тотчас же, при первом тепле, заняли скворечники. Удивительная птица этот воробей, и везде он одинаков — на севере Норвегии и на Азорских островах: юркий, плут, воришка, забияка, драчун, сплетник и первейший нахал. Проведёт он всю зиму нахохлившись под застрехой или в глубине густой ели, питаясь тем, что найдёт на дороге, а чуть весна — лезет в чужое гнездо, что поближе к дому — в скворечье или ласточкино. А выгонят его, он как ни в чём не бывало… Ерошится, прыгает, блестит глазёнками и кричит на всю вселенную: «Жив, жив, жив! Жив, жив, жив!» Скажите пожалуйста, какое приятное известие для мира!

Наконец девятнадцатого, вечером (было ещё светло), кто-то закричал: «Смотрите — скворцы!» И правда, они сидели высоко на ветках тополей и, после воробьёв, казались непривычно большими и чересчур чёрными. Мы стали их считать: один, два… пять… десять… пятнадцать… И рядом у соседей, среди прозрачных по-весеннему деревьев, легко покачивались на гибких ветвях эти тёмные неподвижные комочки. В этот вечер у скворцов не было ни шума, ни возни.

Два дня скворцы точно набирались сил и всё навещали и осматривали прошлогодние знакомые места. А потом началось выселение воробьёв. Особенно бурных столкновений между скворцами и воробьями я при этом не замечал.

Обыкновенно скворцы по два сидят высоко над скворечниками и, по-видимому, беспечно о чём-то болтают между собою, а сами одним глазом, искоса, пристально взглядывают вниз. Воробью жутко и трудно. Нет-нет — высунет свой острый хитрый нос из круглой дырочки — и назад. Наконец голод, легкомыслие, а может быть, робость дают себя знать. «Слетаю, думает, на минутку и сейчас же назад. Авось перехитрю. Авось не заметят». И только успеет отлететь на сажень, как скворец камнем вниз и уже у себя дома. И уже теперь пришёл конец воробьиному временному хозяйству. Скворцы стерегут гнездо поочерёдно: один сидит — другой летает по делам. Воробьям никогда до такой уловки не додуматься: ветреная, пустая, несерьёзная птица. И вот, с огорчения, начинаются между воробьями великие побоища, во время которых летят в воздух пух и перья. А скворцы сидят высоко на деревьях да ещё подзадоривают: «Эй ты, черноголовый. Тебе вон того, желтогрудого, во веки веков не осилить». — «Как? Мне? Да я его сейчас!» — «А ну-ка, ну-ка…» И пойдёт свалка. Впрочем весною все звери и птицы и даже мальчишки дерутся гораздо больше, чем зимой.

Обосновавшись в гнезде, скворец начинает таскать туда всякий строительный вздор: мох, вату, перья, пух, тряпочки, солому, сухие травинки.

Гнездо он устраивает очень глубоко, для того чтобы туда не пролезла лапой кошка или не просунула свой длинный хищный клюв ворона. Дальше им не проникнуть: входное отверстие довольно мало, не больше пяти сантиметров в поперечнике.

А тут скоро и земля обсохла, душистые берёзовые почки распустились.

Вспахиваются поля, вскапываются и рыхлятся огороды. Сколько выползает на свет разных червяков, гусениц, слизней, жучков и личинок! То-то раздолье!

Скворец никогда весною не ищет своей пищи ни в воздухе на лету, как ласточки, ни на дереве, как поползень или дятел. Его корм на земле и в земле. И знаете, сколько истребляет он в течение лета всяких вредных для сада и огорода насекомых, если считать на вес? В тысячу раз больше собственного веса! Зато и проводит он весь свой день в непрерывном движении.

Интересно глядеть, когда он, идя между грядок или вдоль дорожки, охотится за своей добычей. Походка его очень быстра и чуть- чуть неуклюжа, с перевалочкой с боку на бок. Внезапно он останавливается, поворачивается в одну сторону, в другую, склоняет голову то налево, то направо. Быстро клюнет и побежит дальше. И опять, и опять… Чёрная спинка его отливает на солнце металлическим зелёным или фиолетовым цветом, грудь в бурых крапинках. И столько в нём во время этого промысла чего-то делового, суетливого и забавного, что смотришь на него подолгу и невольно улыбаешься.

Лучше всего наблюдать скворца рано утром, до восхода солнца, а для этого надо и вставать пораньше. Впрочем, старинная умная поговорка гласит: «Кто рано встал, тот не потерял». Если вы по утрам, каждый день, будете сидеть тихо, без резких движений где-нибудь в саду или в огороде, то скворцы скоро привыкнут к вам и будут подходить совсем близко. Попробуйте бросать птице червяков или крошки хлеба сначала издалека, потом всё уменьшая расстояние. Вы добьётесь того, что через некоторое время скворец будет брать у вас пищу из рук и садиться вам на плечо. А прилетев на будущий год, он очень скоро возобновит и заключит с вами прежнюю дружбу. Только не обманывайте его доверия. Разница между вами обоими только та, что он маленький, а вы — большой. Птица же — создание очень умное, наблюдательное; она чрезвычайно памятлива и признательна за всякую доброту.

И настоящую песню скворца надо слушать лишь ранним утром, когда первый розовый свет зари окрасит деревья и вместе с ними скворечники, которые всегда располагаются отверстием на восток. Чуть немного согрелся воздух, а скворцы уже расселись на высоких ветках и начали свой концерт. Я не знаю, право, есть ли у скворца свои собственные мотивы, но вы наслушаетесь в его песне чего угодно чужого. Тут и кусочки соловьиных трелей, и резкое мяуканье иволги, и сладкий голосок малиновки, и музыкальное лепетанье пеночки, и тонкий свист синички, и среди этих мелодий вдруг раздаются такие звуки, что, сидя в одиночестве, не удержишься и рассмеёшься: закудахчет на дереве курица, зашипит нож точильщика, заскрипит дверь, загнусит детская военная труба. И, сделав это неожиданное музыкальное отступление, скворец как ни в чём не бывало без передышки продолжает свою весёлую, милую юмористическую песенку. Один мой знакомый скворец (и только один, потому что слышал я его всегда в определённом месте) изумительно верно подражал аисту. Мне так и представлялась эта почтенная белая чернохвостая птица, когда она стоит на одной ноге на краю своего круглого гнезда, на крыше малорусской мазанки2, и выбивает звонкую дробь длинным красным клювом. Другие скворцы этой штуки не умели делать.

В середине мая скворец-мамаша кладет четыре-пять маленьких, голубоватых глянцевитых яичек и садится на них. Теперь у скворца-папаши прибавилась новая обязанность — развлекать самку по утрам и вечерам своим пением во всё время высиживания, что продолжается около двух недель. И, надо сказать, в этот период он уже не насмешничает и никого не дразнит. Теперь песенка его нежна, проста и чрезвычайно мелодична.

К началу июня уже вылупились птенцы. Птенец скворца есть истинное чудовище, которое состоит целиком из головы, голова же только из огромного, жёлтого по краям, необычайно прожорливого рта. Для заботливых родителей наступило самое хлопотливое время. Сколько маленьких ни корми — они всегда голодны. А тут ещё постоянная боязнь кошек и галок; страшно отлучиться далеко от скворечника.

Но скворцы — хорошие товарищи. Как только галки или вороны повадились кружиться около гнезда — немедленно назначается сторож, сидит дежурный скворец на маковке самого высокого дерева и, тихонько посвистывая, зорко смотрит во все стороны. Чуть показались близко хищники, сторож подаёт сигнал, и всё скворечье племя слетается на защиту молодого поколения. Я видел однажды, как все скворцы, гостившие у меня, гнали по крайней мере за версту трёх галок. Что это было за ярое преследование! Скворцы взмывали легко и быстро над галками, падали на них с высоты, разлетались в стороны, опять смыкались и, догоняя галок, снова забирались ввысь для нового удара.

Галки казались трусливыми, неуклюжими, грубыми и беспомощными в своём тяжёлом лёте, а скворцы были подобны каким-то сверкающим, прозрачным веретёнам, мелькавшим в воздухе.

Но вот уже конец июля. Однажды вы выходите в сад и прислушиваетесь. Нет скворцов. Вы и не заметили, как маленькие подросли и как они учились летать.

Теперь они покинули свои родные жилища и ведут новую жизнь в лесах, на озимых полях, около дальних болот. Там они сбиваются в небольшие стайки и учатся подолгу летать, готовясь к осеннему перелёту. Скоро предстоит молодым первый, великий экзамен, из которого кое-кто и не выйдет живым. Изредка, однако, скворцы возвращаются на минутку к своим покинутым отчим домам.

Прилетят, покружатся в воздухе, присядут на ветке около скворечников, легкомысленно просвищут какой-нибудь вновь подхваченный мотив и улетят, сверкая лёгкими крыльями.

Но вот уже завернули первые холода. Пора в путь. По велению могучей природы вожак однажды утром подаёт знак, и воздушная конница, эскадрон за эскадроном, взмывает в воздух и стремительно несётся на юг. До свидания, милые скворцы! Прилетайте весною. Гнёзда вас ждут…

рассказы

Антон Чехов «Весной»
С земли еще не сошёл снег, а в душу уже просится весна.

Земля холодна, грязь со снегом хлюпает под ногами, но как кругом всё весело, ласково, приветливо!

Воздух так ясен и прозрачен, что если взобраться на голубятню, то, кажется, увидишь всю вселенную от края до края. Солнце светит ярко, и лучи его, играя и улыбаясь, купаются в лужах вместе с воробьями.

Река надувается и темнеет; она уже проснулась и не сегодня завтра заревет. Деревья голы, но уже живут, дышат.

В такое время хорошо гнать метлой или лопатой грязную воду в канавах, пускать по воде кораблики или долбить каблуками упрямый лёд.

Хорошо также гонять голубей под самую высь поднебесную или лазить на деревья и привязывать там скворечни. Да, всё хорошо в это счастливое время года, в особенности если вы любите природу…

рассказы

Михаил Пришвин «Весенние рассказы»
Михаил Пришвин «Лесной доктор»

Мы бродили весной в лесу и наблюдали жизнь дупляных птиц: дятлов, сов. Вдруг в той стороне, где у нас раньше было намечено интересное дерево, мы услышали звук пилы. То была, как нам говорили, заготовка дров из сухостойного леса для стеклянного завода. Мы побоялись за наше дерево, поспешили на звук пилы, но было уже поздно: наша осина лежала, и вокруг её пня было множество пустых еловых шишек. Это всё дятел отшелушил за долгую зиму, собирал, носил на эту осинку, закладывал между двумя суками своей мастерской и долбил. Около пня, на срезанной нашей осине, два паренька отдыхали. Эти два паренька только и занимались тем, что пилили лес.

— Эх вы, проказники! — сказали мы и указали им на срезанную осину. — Вам велено резать сухостойные деревья, а вы что сделали?

— Дятел дырки наделал, — ответили ребята. — Мы поглядели и, конечно, спилили. Всё равно пропадёт.

Стали все вместе осматривать дерево. Оно было совсем свежее, и только на небольшом пространстве, не более метра в длину, внутри ствола прошёл червяк. Дятел, очевидно, выслушал осину, как доктор: выстукал ее своим клювом, понял пустоту, оставляемую червём, и приступил к операции извлечения червя. И второй раз, и третий, и четвёртый… Нетолстый ствол осины походил на свирель с клапанами. Семь дырок сделал «хирург» и только на восьмой захватил червяка, вытащил и спас осину. Мы вырезали этот кусок, как замечательный экспонат для музея.

— Видите, — сказали мы ребятам, — дятел — это лесной доктор, он спас осину, и она бы жила и жила, а вы её срезали.

Пареньки подивились.

Михаил Пришвин «Жаркий час»

В полях тает, а в лесу ещё снег лежит нетронутый плотными подушками на земле и на ветках деревьев, и деревья стоят в снежном плену. Тонкие стволики пригнулись к земле, примёрзли и ждут с часу на час освобождения. Наконец приходит этот жаркий час, самый счастливый для неподвижных деревьев и страшный для зверей и птиц.

Пришёл жаркий час, снег незаметно подтаивает, и вот в полной лесной тишине как будто сама собой шевельнется еловая веточка и закачается. А как раз под этой ёлкой, прикрытой её широкими ветками, спит заяц. В страхе он встает и прислушивается: веточка не может же сама собой шевельнуться. Зайцу страшно, а тут на глазах его другая, третья ветка шевельнулась и, освобождённая от снега, подпрыгнула. Заяц метнулся, побежал, опять сел столбиком и слушает: откуда беда, куда ему бежать?

И только стал на задние лапки, только оглянулся, как прыгнет вверх перед самым его носом, как выпрямится, как закачается целая берёза, как махнет рядом ветка ёлки!

И пошло, и пошло: везде прыгают ветки, вырываясь из снежного плена, весь лес кругом шевелится, весь лес пошёл. И мечется обезумевший заяц, и встаёт всякий зверь, и птица улетает из леса.

Михаил Пришвин «Деревья в плену»

Весна сияла на небе, но лес ещё по- зимнему был засыпан снегом. Были ли вы снежной зимой в молодом лесу? Конечно, не были: туда и войти невозможно.

Там, где летом вы шли по широкой дорожке, теперь через эту дорожку в ту и другую сторону лежат согнутые деревья, и так низко, что только зайцу под ними и пробежать.

Вот что случилось с деревьями: берёзка вершинкой своей, как ладонью, забирала падающий снег, и так бы идти по такой дорожке, самому не сгибая спины. В оттепель падал опять снег и прилипал к тому кому. Вершина с тем огромным комом всё гнулась и наконец погрузилась в снег и примёрзла так до самой весны. Под этой аркой всю зиму проходили звери и люди изредка на лыжах.

Но я знаю одно простое волшебное средство, чтобы идти по такой дорожке, самому не сгибая спины.

Я выламываю себе хорошую увесистую палочку, и стоит мне только этой палочкой хорошенько стукнуть по склонённому дереву, как снег валится вниз, дерево прыгает вверх и уступает мне дорогу. Медленно так я иду и волшебным ударом освобождаю множество деревьев.

Михаил Пришвин «Разговор деревьев»

Почки раскрываются, шоколадные, с зелёными хвостиками, и на каждом зелёном клювике висит большая прозрачная капля. Возьмёшь одну почку, разотрёшь между пальцами, и потом долго всё пахнет тебе ароматной смолой берёзы, тополя или черёмухи.

Понюхаешь черёмуховую почку и сразу вспомнишь, как, бывало, забирался наверх по дереву за ягодами, блестящими, чёрно- лаковыми. Ел их горстями прямо с косточками, но ничего от этого, кроме хорошего, не бывало.

Вечер тёплый, а такая тишина, словно должно что-то в такой тишине случиться. И вот начинают шептаться между собой деревья: берёза белая с другой берёзой белой издали перекликаются; осинка молодая вышла на поляну, как зелёная свечка, и зовёт к себе такую же зелёную свечку-осинку, помахивая веточкой; черёмуха черёмухе подает ветку с раскрытыми почками. Если с нами сравнить — мы звуками перекликаемся, а у них — аромат.

Михаил Пришвин «Ореховые дымки»

Барометр падает, но вместо благодетельного тёплого дождя приходит холодный ветер. И всё-таки весна продолжает продвигаться.

За сегодняшний день позеленели лужайки сначала по краям ручьёв, потом по южным склонам берегов, возле дороги, и к вечеру зазеленело везде на земле. Красивы были волнистые линии пахоты на полях — нарастающее чёрное с поглощаемой зеленью.

Почки на черёмухе сегодня превратились в зелёные копья.

Ореховые серёжки начали пылить, и под каждой порхающей в орешнике птичкой взлетал дымок.

Михаил Пришвин «Вальдшнеп»

Весна движется, но медленно. В озерке, ещё не совсем растаявшем, лягушки высунулись и урчат. Орех цветёт, но ещё не пылят жёлтой пыльцой его серёжки. Птичка на лету зацепит веточку, и не полетит от веточки жёлтый дымок.

Исчезают последние клочки снега в лесу. Листва из-под снега выходит плотно слежалая, серая.

Неподалеку от себя я разглядел птицу такого же цвета, как эта прошлогодняя листва, с большими чёрными выразительными глазами и носом длинным, не менее половины карандаша.

Мы сидели неподвижно; когда вальдшнеп уверился, что мы неживые, он встал на ноги, взмахнул своим карандашом и ударил им в горячую прелую листву.

Невозможно было увидеть, что он там достал себе из-под листвы, но только мы заметили, что от этого удара в землю сквозь листву у него на носу остался один круглый осиновый листик.

Потом прибавился ещё и ещё. Тогда мы спугнули его; он полетел вдоль опушки, совсем близко от нас, и мы успели сосчитать: на клювике у него было надето семь старых осиновых листиков.

рассказы

Георгий Скребицкий «Счастливый жучок»
Был тёплый весенний вечер. Бабушка Дарья вышла из дома и уселась на крылечко. Этого только и ждали ребята. Будто воробьи, слетелись они с разных концов деревни.
— Бабушка, расскажи что-нибудь поинтереснее, — затараторили они.
Старушка поглядела на ребят ласковыми, поблёкшими, как осенние цветы, глазами, подумала и сказала:
— Хорошо, я расскажу вам сказку про счастливого жучка-червячка. А вы сидите и слушайте. Вот как это было.
Прилетела на землю Весна. Принесла с собой много-много разноцветных шелков, чтобы украсить ими леса и луга, чтобы одеть бабочек и жучков, чтобы всё кругом выглядело нарядно и празднично.
Попросила Весна Красное Солнышко:
— Согрей получше землю. Разбуди всех, кто спал крепким сном всю долгую зиму. Пусть выбираются из своих трещинок, щёлок.
Пригрело Солнышко землю. Вылезли разные насекомые, кто из щели, кто из земляной норки, кто из-под древесной коры, и все поползли, побежали, полетели на просторную лесную поляну. Там их ждала Весна со своими разноцветными шелками, золотыми, серебряными нитями и другим убранством.
Явились бабочки и жуки на полянку. Увидела их Весна и говорит:
— Вот я к вам прилетела с тёплого юга. Какие хотите вы получить от меня подарки, чтобы они доставили вам радость и счастье, чтобы вы могли весело летать и бегать по полям и лесам?
Тут все бабочки и жуки сразу заговорили:
— Видишь, Весна, как потёрлись, испачкались за осень и зиму наши крылышки, какие мы все некрасивые. Дай нам яркие, нарядные одежды, тогда мы разлетимся в разные стороны, будем кружить над цветами, радоваться твоему приходу, тогда мы будем по-настоящему веселы и счастливы.
— Хорошо, — ответила им Весна и начала наряжать каждого из пришельцев.
Бабочке белянке дала она ярко-белое платье. Лимоннице нежно-жёлтое, как золотистый осенний листок. Бабочку-траурницу убрала в чёрный бархат с белой каёмкой по концам крыльев. Мотыльков, что кружатся возле весенних луж, одела она в голубую лёгкую кисею. А вот весёлая бабочка-крапивница выбрала себе пёстренькое платье, красновато-рыжее, с тёмными и голубыми крапинками.
Решили принарядиться и важные, степенные жуки. Майский жук оделся в костюм шоколадного цвета, жук-носорог — в коричневый да ещё присадил себе в виде украшения на голову длинный рог. Навозный жук выбрал тёмно-синий костюм. Дольше всех никак не мог подыскать подходящую одежду жучок бронзовка. Наконец надел на себя золотисто-зелёный кафтан, такой нарядный, что, как только выбрался в нём на солнце, так и заблестел в его лучах.
Много ещё красивых одежд раздала Весна разным бабочкам, жукам, проворным стрекозам и весёлым скакунам-кузнечикам. Кузнечики захотели одеться во фраки под цвет травы. А сердитые шмели и осы нарядились в жёлтые курточки с чёрными поясками.
— Ну, кажется, всем я угодила, — сказала Весна, — теперь все довольны, могут летать кто куда хочет и радоваться солнечному теплу.
В это время набежал ветерок, зашелестел в ветках деревьев, приподнял с земли прошлогодний завядший лист.
Заглянула Весна под листок и увидела там маленького невзрачного жучка. Он и на жучка-то был не похож, скорее походил на какого то бурого червячка.
— Кто ты такой? — спросила его Весна. — Как тебя звать?
— Меня зовут Ивановым червячком, — ответил ей незнакомец.
— Почему же ты сидишь под листом, не вылезаешь оттуда? Разве ты не хочешь получить от меня красивый наряд? Разве не хочешь быть довольным и счастливым?
Жучок-червячок взглянул на Весну, подумал и ответил:
— А мне и так хорошо, я и так счастлив, счастлив тем, что наступило тепло и всё кругом ожило, радуется твоему приходу. Мне не надо яркого платья — я ведь ночной жучок, я выползаю из-под листвы, когда уже стемнеет и в небе зажгутся первые звёзды. Зачем мне красивый наряд? Я счастлив тем, что живу в родном лесу. Спасибо тебе, Весна, что ты так красиво его одела. Больше мне от тебя ничего не нужно.
Удивилась Весна, что этот скромный жучок ничего для себя от неё не просит. А потом подумала и поняла: да ведь он-то и есть самый счастливый. Он радуется не за себя одного, а за всех, радуется и живёт одним общим счастьем.
И тут же решила Весна: «Подарю я ему крохотный голубой фонарик. Пусть он зажигает его каждый вечер и светит всю ночь. Пусть этот фонарик горит, как яркая звёздочка в тёмной ночной траве, и напоминает обитателям леса о том, что счастье никогда не меркнет, даже в самую тёмную ночь»…
Вот и сказке конец, — улыбнулась бабушка Дарья. Она замолчала, глядя вдаль за околицу. Там, за рекой над синим простором лугов, уже загорались первые звёзды.
Ребята тоже притихли. О чём они думали? Может быть, о счастливом Ивановом червячке, который, наверное, уже выбрался из-под увядшей листвы и зажигает в ночном лесу свой неяркий голубой огонёк. А может, о том, как хорошо уметь в жизни радоваться за других, радоваться и знать, что твоя звёздочка освещает не только твоё, но и чужое счастье.

рассказы

Иван Соколов-Микитов «Весна-красна»
На огороде распустила верба белые пуховки. Жарче и жарче светит солнце. Днём с крыш капают капели, тают на солнце длинные сосульки. Потемнели, раструхли дороги.

Лёд на реке посинел. На крышах снег растаял. На пригорках и около деревьев и стен оголилась земля. Весело скачут на дворе воробьи, проводили зиму, радёшеньки-рады.

— Жив! Жив! Жив!

Прилетели белоносые грачи. Важные, чёрные, ходят они по дорогам.

В лесу точно кто-то проснулся, смотрит голубыми глазами. Смоляно пахнут ели, и от множества запахов кружится голова. Первые подснежники раздвинули своими зелёными лепестками слежалый прошлогодний лист.

В эти дни тело берёз наливается сладким соком, ветви буреют и набухают почки, а из каждой царапины сочатся прозрачные слёзы.

Самый час пробуждения наступает неуловимо. Первая ива, а за ней — отведёшь невзначай глаза — весь лес стал зелёным и нежным.

Ночами темно так, что, сколько ни старайся, не разглядишь и собственных пальцев. В эти ночи в беззвёздном небе слышен свист бесчисленных крыльев.

Жук прогудел, стукнулся о берёзу и замолк. Комар дудит над болотом.

А в лесу по сухому листу хорь — шух! шух! И заиграл в небе первый баранчик-бекас.

Загомонили на болоте журавли.

Завопила человечьим голосом сова, и один за другим жалобно откликнулись ей по лесу зайцы.

Серый волк, хоронясь кустами, прошёл на болото.

По осветлевшему небу протянул первый зазябший вальдшнеп, цвиркнул над лесом и скрылся.

Громче и громче на суку играет глухарь. Поиграет — и слушает долго, вытянув шею. А хитрый охотник стоит недвижно, ждёт новой песни — тогда около глухаря пали хоть из пушки.

Первый навстречу солнцу столбом поднялся с межи жаворонок, выше и выше, и полилась на землю его золотая песня. Он первым увидит сегодня солнце.

А за ним, на полянах, распустив хвосты, пошли в хороводе тетерева-косачи. Далеко по заре слышен их гулкий голос.

Взошло солнце — не успеешь ахнуть. Сперва закрылись самые маленькие окошечки-звёзды. Только одна большая звезда осталась гореть над лесом.

Потом небо зазолотилось. Дыхнуло ветерком и потянуло лесной фиалкой.

Над рекой и лугом повис текучий белый туман.

Зазолотились макушки — сильный и весёлый кто-то по лесу вскрикнул! — поднялось над землёю ослепительное солнце.

Смеётся солнце, играет лучами. И нет сил, глядя на солнце, сдержаться.

— Солнце! Солнце! Солнце! — поют птицы.

— Солнце! Солнце! Солнце! — цветы раскрываются.

рассказы

Эдуард Шим «Весна»
Слышите?

Светлые капли вызванивают, струйки плещутся, волны струнами рокочут… Всё громче, всё радостнее музыка!

Это я, Весна, еду нынче по лесу.

У меня упряжка из двенадцати самых быстрых ручьёв. Распустили они пенные гривы, мчатся с пригорков, пробивают дорогу в грязных снегах. Ничто их не остановит!

Летите, мои серебряные кони, — эгей, эгей! Впереди лежит земля пустынная, заснувшая мёртвым сном. Кто её разбудит, кто к жизни вызовет?

Я, Весна, это сделаю.

У меня полные пригоршни живой воды. Я спрысну землю этой водою, и тотчас всё кругом станет оживать.

Глядите — я махнула рукой, и — просыпаются реки… Вот они подымаются, взбухают… ломают зелёные льды над собой! Глядите — я взмахнула ещё, и — всякая мелкая живность засновала… птицы с далёкого юга летят… звери из тёмных нор выбираются! Пошевеливайся, лесной народ, будет вам спать! Сама я спешу-тороплюся и другим на месте лежать не велю. Поспешайте, а то догонит буйный разлив, окружит, кой-кому поплавать придётся.

Я ждать не могу, мне большой путь предстоит. С южного края земли до северного, до самых студёных морей должна я промчаться на резвых своих конях.

А тут ещё Мороз упрямится, по ночам исподтишка на моих коней ледяную узду накидывает. Охота ему задержать меня, остановить, живую воду превратить в мёртвую.

Но я не уступлю ему.

Поутру разгорячит моих коней солнышко, рванутся они снова в путь — и порушат они все ледяные преграды.

И опять светлые капли вызванивают, опять струйки плещут, опять рокочут… Поёт живая вода, и земля просыпается к новой жизни!

рассказы

А. Толстой «Весна»
На солнце нельзя было теперь взглянуть — лохматыми ослепительными потоками оно лилось с вышины. По синему-синему небу плыли облака, словно кучи снега. Весенние ветерки пахнули свежей травой и птичьими гнёздами.

Перед домом лопнули большие почки на душистых тополях, на припёке стонали куры. В саду, из разогретой земли, протыкая зелёными кочетками догнивающие листья, лезла трава, весь луг подёрнулся белыми и жёлтыми звёздочками. С каждым днём прибывало птиц в саду. Забегали между стволами чёрные дрозды — ловкачи ходить пешком. В липах завелась иволга, большая птица, зелёная, с жёлтым, как золото, пухом на крыльях,— суетясь, свистела медовым голосом.

Как солнцу вставать, на всех крышах и скворечниках просыпались, заливались разными голосами скворцы, хрипели, насвистывали то соловьём, то жаворонком, то какими-то африканскими птицами, которых они наслушались за зиму за морем, пересмешничали, фальшивили ужасно. Сереньким платочком сквозь прозрачные берёзы пролетел дятел; садясь на ствол, оборачивался, дыбом поднимал красный хохолок.

И вот в воскресенье, в солнечное утро, в ещё не просохших от росы деревьях, у пруда закуковала кукушка: печальным, одиноким, нежным голосом благословила всех, кто жил в саду, начиная от червяков.

РАССКАЗЫ О ЛЕТЕ

рассказы

Иван Соколов-Микитов «Год в лесу. Лето»
ЛЕТО В ЛЕСУ

Хорошо и привольно летом в лесу.
Зелёной листвою одеты деревья. Пахнет грибами, спелой, душистой земляникой.
Громко поют птицы. Пересвистываются иволги, кукуют, перелетая с дерева на дерево, неугомонные кукушки. В кустах над ручьями заливаются соловьи.
В лесу под деревьями рыщут звери. Бродят медведи, пасутся лоси, резвятся весёлые белочки. В тёмной чащобе скрывается разбойница-рысь.
У самой вершины старой ели, в густых ветвях, свили гнездо тетеревятники-ястребы. Много лесных тайн, сказочных чудес видят они с высокой тёмной вершины.

ЛЕТНИЙ РАССВЕТ

Кончилась летняя тёплая ночь. Занимается над лесом утренняя заря.
Над лесными полями ещё стелется легкий туман. Прохладной росою покрыта листва на деревьях.
Уже проснулись певчие птицы. Закуковала и поперхнулась спросонья кукушка.
«Ку-ку! Ку-кук-кук!» — звонко по лесу раздалось её кукованье.
Скоро взойдёт, обсушит росу тёплое солнышко. Привечая солнышко, ещё громче запоют птицы и закукует кукушка. Растает туман над поляной.
Вот с ночного промысла возвращается усталый зайчишка-беляк.
Много врагов у маленького зайчишки. Гонялась за ним хитрая лисица, пугал страшный филин, ловила разбойница-рысь.
От всех врагов ушёл маленький зайчишка.

ФИЛИН

Перед восходом солнца в глубокое, тёмное дупло спрятался ночной разбойник — филин.
Раскинув огромные крылья, всю ночь неслышно летал он над лесными опушками, высматривал добычу. Даже в ночной темноте хорошо видят его круглые злые глаза. Много зверьков и доверчивых птиц поймал и съел ушастый разбойник.
Боится дневного, яркого света филин. Если увидят днём филина птицы, начинается в лесу переполох. Громко трещат сороки, кричат хлопотливые сойки. На этот крик со всех сторон слетаются вороны и ястребы. Даже самые маленькие лесные птички собираются судить и наказывать ночного разбойника, ослеплённого солнечным, ярким светом.
Увидела в дупле ушастого филина проворная попры-гунья-белочка, пронзительно на весь лес заверещала: «Разбойник! Разбойник здесь живёт!»

НА ВЫРУБКЕ

Осветило лесную вырубку тёплое солнышко.
Обсохла ночная холодная роса.
Спокойно и тихо на глухой вырубке в лесу. Пахнет багульником, спелой, душистой земляникой.
На край вырубки вывела свой выводок старая глухарка-мать. Будто пушистые, мягкие шарики, рассыпались маленькие глухарята. Ловят в траве мошек, клюют сладкую землянику.
Взлетела на пенёк старая глухарка. То посмотрит на небо, то поглядит в лес. Не покажется ли ястреб-тетеревятник, не пробежит ли хитрая лисица, не промелькнёт ли в высокой траве проворный горностай?
Зорко сторожит свой выводок осторожная глухарка.
Как в настоящем детском саду, бегают по лесной вырубке шустрые, маленькие глухарята.

ЛЕСНЫЕ СТОРОЖА

Самая чуткая и умная птица — ворон.
Всё видят, всё чуют умные вороны — зоркие лесные сторожа.
Вот с добычею в зубах, хоронясь в кустах, пробежал по лесу волк. Увидели волка зоркие вороны, закружились над разбойником, закричали во всё вороново горло: «Каррр! Каррр! Разбойника бить! Разбойника бить!»
Услыхал этот крик волк, уши прижал, побежал скорей в своё логово.
На берегу лесного озера заметили вороны лисицу. Тихонечко пробиралась кумушка в нору. Разорила много птичьих гнёзд, много обидела птенцов.
Увидели вороны и лисицу: «Каррр! Каррр! Ловите, ловите разбойницу!»
Испугалась, спряталась в тёмный лес лисица. Знает, что чуткие лесные сторожа не дадут ей разорять гнёзда, обижать маленьких птенцов.

ЛИСЬЯ НОРА

В сосновом лесу вырыла глубокую нору лисица.
Ещё ранней весною здесь, в норе. родились слепые маленькие ли-сенята.
Каждый день уходит лисица за добычей, оставляет в норе лисенят. Подросли, окрепли рыжие лисе-нята, стали выходить из тесной тёмной норы. Привольно играть и резвиться в лесу под деревьями,кувыркаться по мягкому моху.
Хоронясь за деревьями, возвращается с добычею старая лисица.
Жадно набросятся на добычу голодные лисе-нята.
Быстро растут, много едят бойкие лисенята.

НАД РЕКОЙ

По берегам реки — сосновый бор.
Дует над рекой ветер. Плещут в берег шумные волны. Гуляют по волнам седые барашки-беляки.
Взлетел над волнами огромный орлан-бело-хвост. Держит в когтях живую, трепещущую рыбину.
Умеют ловить рыбу зоркие орланы. С огромной высоты камнем бросаются на волны, цепко схватывают добычу.
В самых больших лесах на вершинах высоких деревьев устраивают гнёзда орланы. Много всяческой добычи приносят прожорливым птенцам.
Далеко видят зоркие и сильные орланы. Под самыми облаками парят они в ясные дни. Хорошо видят, где спрятался в траве, прижав уши, зайчонок, где всплеснула над волнами рыба, где на лесную вырубку вывела свой выводок осторожная глухарка-мать.

РЫСЁНОК

Под старой сосной вытянулась, греется на солнышке рысь.
Тихо в глухом лесу. Слышит рысь, как перепорхнёт с дерева на дерево рябчик, как пропищит, покачиваясь на ветке, синичка, прошелестит лесная мышь.
Маленький пушистый рысёнок взобрался на спину рыси. Потягивается, мурлычет старая рысь, играет с маленьким весёлым рысёнком.
Ночью уходит рысь за добычей. Неслышно крадётся под деревьями, ловит птиц и неосторожных, робких зайчишек.
Никто не увернётся от острых когтей разбойницы-рыси: ни зазевавшийся зайчишка-бе-ляк, ни старый тетерев и тяжёлый глухарь, ни задремавший пугливый рябчик.
Много вреда делает в лесу злая разбойница-рысь.

ЛОСИ

Наступил вечер в лесу. За макушки деревьев закатилось солнышко.
Пасётся на краю болота лосиха со своим длинноногим неуклюжим лосёнком.
Досыта наелись они сочной травою.
Звенят над болотом надоедливые комары. Отбиваются от комаров лоси, потряхивают длинными ушами.
Чтобы спастись от комаров, забираются иногда лоси в воду. Ни воды, ни больших вязких болот, ни глухой, непролазной чащобы не страшатся сильные лоси.
Всюду бродят по лесу лоси — переходят болота, переплывают широкие реки и глубокие лесные озёра.
Там, где люди не обижают лосей, доверчиво выходят они из лесу. Нередко люди видят лосей на окраинах селений и городов. Случается, забредают они в сады и подго-родние парки.
Настоящие охотники берегут, не стреляют лосей. Любуются они большими, красивыми животными, не причиняющими вреда человеку.

ЛЕТНЯЯ НОЧЬ

Наступила тёплая ночь в лесу.
Светит луна на окружённую лесом поляну. Стрекочут ночные кузнечики, заливаются в кустах соловьи.
В высокой траве без отдыха кричат длинноногие, проворные коростели.
«Тпрусь-тпрусь! Тпрусь-тпрусь! Тпрусь-тпрусь!» — со всех сторон слышится их громкий хриплый крик.
Беззвучно носятся в воздухе летучие мыши.
У края тропинки там и там зажглись зелёные фонарики светляков.
Тихо в ночном лесу. Чуть слышно журчит скрытый лесной ручеёк. Душисто пахнут ночные красавицы — фиалки.
Вот проковылял, хрустнул сучком, отправляясь на промысел, заяц-беляк. Отбросив лёгкую тень на поляну, пролетела и скрылась сова.
В глубине леса вдруг ухнул и захохотал, как в страшной сказке, филин-пугач.
Испугалась филина, проснулась в гнезде, робко пискнула лесная маленькая птичка…

рассказы

Георгий Скребицкий «Четыре художника. Лето»
Сочной зеленью расписало Лето весь лес; зелёной краской покрыло луга и горы. Только для речек и для озёр взяло прозрачную, ярко-синюю.

«Пусть, — думает Лето, — в моей картине всё будет спелым, созревшим». Заглянуло оно в старый фруктовый сад, поразвесило на деревьях румяные яблоки, груши, да так постаралось, что даже ветви не выдержали — наклонились до самой земли.

В лесу под деревьями, под кустами рассадило Лето много-много разных грибов. Каждому грибку своё место облюбовало.

«Пускай в светлом березняке, — решило Лето, — растут подберёзовики с серыми корешками, в коричневых шапочках, а в осиннике — подосиновики». Их нарядило Лето в оранжевые и жёлтые шапочки.

Немало ещё самых различных грибов появилось в тенистом лесу: сыроежки, волнушки, маслята… А на полянах, будто цветы расцвели, раскрыли свои ярко-красные зонтики мухоморы.

Но самым лучшим грибом оказался гриб боровик. Вырос он в сосновом бору, вылез из влажного зелёного мха, приподнялся немного, стряхнул с себя увядшие жёлтые иглы, да таким красавцем вдруг стал — всем грибам на зависть, на удивление.

Вокруг него зелёные кустики брусники, черники растут, все они ягодами покрыты. У брусники ягодки красные, а у черники — тёмно-синие, почти чёрные.

Окружили кустики гриб боровик. А он стоит среди них такой коренастый, крепкий, настоящий лесной богатырь.

Смотрит Жаркое Лето на свою картину, смотрит и думает: «Что-то мало ягод в лесу у меня. Нужно прибавить». Взяло оно да весь склон лесного оврага и разукрасило густыми кустами малины.

Весело зеленеют кусты. А уж до чего хороши на них ягоды — крупные, сладкие, так сами в рот и просятся! Забрались в малинник медведица с медвежатами, никак от вкусных ягод оторваться не могут.

Хорошо в лесу! Кажется, и не ушёл бы отсюда.

Но художник Жаркое Лето торопится, везде ему побывать нужно.

Заглянуло Лето в поле; покрыло колосья пшеницы и ржи тяжёлой позолотой. Стали поля хлебов жёлтыми, золотистыми; так и клонятся на ветру спелым колосом.

А на сочных лугах затеяло Лето весёлый сенокос: в душистые копны сена улеглись полевые цветы, запрятали в зелёный ворох травы свои разноцветные головки и задремали там.

Зелёные копны сена в лугах; золотые поля хлебов; румяные яблоки, груши в саду… Хороша картина Жаркого Лета!

рассказы

Николай Сладков «Медовый дождь»
Нет над лесом туч, а дождь идёт. Шуршит по листьям, листья становятся блестящими. С листьев дождинки скатываются на траву.

Я посмотрел на небо в лесной просвет, и мне на лицо тоже упали тёплые капли. Капли я вытер ладонью и вдруг почувствовал на губах вкус мёда!

Я выставил под дождь ладонь и потом лизнул ладонь языком. Сладко!

Я сорвал мокрый лист и приложил к губам. Мёд!

Сыплет медовый дождь! На траве — роса медвяная!

А небо голубое — ни облачка.

А пчёл не видно.

Растерянно смотрю по сторонам.

Тут и там опускаются на мокрые листья полосатые, как тигры, шершни. Тут и там бегают по мокрым травинкам шустрые муравьи. Шершни и муравьи слизывают с листьев сладкие дождинки.

Я всматриваюсь, всматриваюсь и вдруг понимаю, что дождинки падают не с неба, а из-под каждого листа высокого клёна. Каждый кленовый лист как дождевая тучка!

Под каждым листом крохотные зелёные букашки. Букашки похожи на зелёные капельки. Но у каждой капельки ножки. И хоботок.

Хоботок живые капельки погрузили в лист и высасывают из него сладкий сок. Время от времени капает вниз дождинка сока.

Зелёные букашки — это тли. Целые стада тлей пасутся на исподе каждого листа. Целые стада листьев трепещут на дереве. Листья нависли над землёй, как зелёные тучи.

Из этих зелёных туч и сыплет медовый дождь! Раздолье в лесу сладкоежкам!

Июнь для них — медовый месяц.

рассказы

В. Танасийчук «Песня крыльев»

Все знают, как поют комары. Только войдёшь утром в лес, обязательно раздастся над ухом тоненький, пронзительный то ли писк, то ли звон.

Это летит комар, выставив ноги вперёд, как будто хочет тебя поймать. Летит и зудит: «Пи-и-и- и-и». Сел — сразу смолк. Почему? Да потому, что комары «поют» крыльями. Их крохотные крылышки во время полёта бьют по воздуху так быстро, что воздух начинает дрожать и возникает тоненький, пронзительный звук. А в местах, где комаров много, звон множества крыльев сливается в высокое, протяжное гудение.

Мы комариное пение слышим, а вот слышат ли комары друг друга? Слышат, но об этом люди узнали совершенно случайно.

Один учёный работал с электрическим трансформатором — прибором, который во время работы гудит. И вдруг он заметил, что стоит включить трансформатор, как вокруг него собираются комары. В чём дело? Оказывается, прибор гудел точь-в-точь так, как туча комаров, — вот они и слетались на знакомый звук. Значит, комары могут слышать и гудение крыльев — для них призывный сигнал.

Комары пищат тоненько. А как «поют» мухи? Они жужжат, потому что крылья у них побольше, чем комариные, и взмахивают они ими реже. Жужжат крыльями осы, пчёлы, шмели — и все по-разному. Шмель жужжит почти басом:

«Жу-у-у-у, жу-у-у-у!» А похожая на осу муха — журчалка, которая висит в воздухе, как вертолёт, жужжит звонко: «Д-з-з-з, д-з-з-з!» И так же, как комары, эти насекомые по звуку крыльев отличают своих от чужих.

Но где же у них уши? Учёные долго не могли их найти и наконец узнали удивительную вещь. У комаров, мух, пчёл усики устроены так, что могут чувствовать звуки. Значит, эти насекомые слушают свои песни не ушами, а усами!

РАССКАЗЫ ОБ ОСЕНИ

рассказы

Виктор Астафьев «Падение листа»
Я шел лесом, затоптанным, побитым, обшарпанным, в петлях троп и дорог.
Не колесом, а плугом вроде бы ездили здесь, вроде бы воры-скокари ворвались в чужой дом среди ночи и все в нем вверх дном перевернули. И все-таки лес жил и силился затянуть травой, заклеить пластырем мхов, припорошить прелью рыжих гнилушек, засыпать моросью ягод, прикрыть шляпками грибов ушибы и раны, хотя и такой могучей природе, как сибирская, самоисцеление дается все труднее и труднее.

Редко перекликались птицы, лениво голосили грибники, вяло и бесцельно кружился вверху чеглок…
Всюду по лесу чадили костры и возле них валялись наехавшие из города труженики. Была середина воскресного дня. Разгоняя гиподинамию, горожане рубили, пилили, ломали, поджигали лес, притомились уже и загорали под солнцем, с утра скрывшимся за такой громадой туч, что казалось, и месяц, и год не выпростаться ему оттуда. Но совсем легко, как бы играючи, солнце продрало небесное хламье — и скоро ничего на небе не осталось, кроме довольного собою, даже самодовольно бодрого светила.

Впереди, чуть выдавшаяся к дороге, стояла некрупная, коленом изогнутая черно-пегая береза, вся прошитая солнцем, трепещущая от тепла, истомы и легкого, освежающего дуновения, происходящего в кроне, наверное, это и было дыханием самой кроны. Горькой струей сквозящую печаль донесло до меня – так может пахнуть только увядающее дерево, и не слухом, не зрением, а каким-то, во мне еще не отжившим, ощущением природы я уловил неслышное движение, заметил искрой светящийся в воздухе и носимый воздухом березовый листок.

Медленно, неохотно и в то же время торжественно падал он, цепляясь за ветви, за изветренную кожу, за отломанные сучки, братски приникая ко встречным листьям, — чудилось: дрожью охвачена тайга, которой касался падающий лист, и голосами всех живых деревьев она шептала: «Прощай!
Прощай!.. Скоро и мы… Скоро и мы… скоро… скоро…»

Чем ниже опускался лист, было ему падать все тягостней и тягостней: встреча с большой, почти уже охладевшей землею страшила его, и потому миг падения листа все растягивался, время как бы замедлилось на размытом далью обрыве, удерживало себя, но могильная темь земли, на которую предстояло лечь листу, погаснуть, истлеть и самому стать землею, неумолимо втягивала его желтое свечение.

Я подставил руку. Словно учуяв тепло, лист зареял надо мной и недоверчивой бабочкой опустился на ладонь. Растопорщенный зубцами, взъерошенный стерженьком, холодящий кожу почти невесомой плотью, лист все еще боролся за себя, освежая воздух едва уловимой горечью, последней каплей сока, растворенной в его недрах.

Упругости листа хватило на полминуты, не более, жилы и жилочки его ослабли, распустились, прогнулся серединой лист и обрывком искуренной бумажки расклеился на моей ладони. Обшаривая глазами березу, в чуть колеблющейся, как бы случайно здесь присутствующей, тонкой нити я обнаружил не прочерк, не проседь, а слегка лишь приморившуюся струйку зелени. Там, вверху, в зеленой березовой семье, жил и этот листок, величиною с гривенник.
Самый маленький, самый слабый, он не удержал своей тяжести, у него не хватило силы на все лето, и суждено ему было первому подать весть о надвигающейся осени, первому отправиться в свой единственный, беспредельный полет…

Как он пробудился и занял свое место в лесу? Не замерз весною, не засох в июльской жаре? Сколько сил потратила береза, чтобы этот ее листок выпростался из немой, плотно заклеенной почки и зашумел веселым шумом вместе со всеми листьями, стал частицей того мира, в котором с таким трудом прорастает и утверждается все доброе, нужное, а злое является вроде бы само собою и существует, совершенствуется в силе и наглости.

…Лист, оставаясь листом, никогда и ни в чем не повторялся. Даря земле, тайге, березе и себе радость вечного обновления, он расцветом и сгоранием своим продолжался в природе. Увядание его — не смерть, не уход в небытие, а всего лишь отсвет нескончаемой жизни. Частица плоти, тепла, соков и этого вот махонького листа осталась в клейкой почке, зажмурившейся скорлупками ресниц до следующей весны, до нового возрождения природы.

Падает лист, маленький, бледный. Наступает еще одна осень, всегда пробуждающая потребность в самоочищении. Пройдет неделя-другая, и всем ударам себя подставившая придорожная береза отодвинется от леса, от мира, от людей. Да, она будет стоять все тут же, все так же, на виду, и в то же время сделается отчужденной, в себя самое погруженной, и лес по горам оцепенеет в неслыханно ярком наряде, все силы, всю свою мощь, всю тихую тайну выставив напоказ.

Скорбь уходящего лета напомнит нам о наших незаметно улетающих днях; что-то древнее, неотступное стронется в нас, замедлится ход крови, чуть охладится, успокоится сердце, и все вокруг обретет иной смысл и цвет.

Нам захочется остановиться, побыть наедине с собой, заглянуть в глубину себя.

Но и это робкое желание невыполнимо. Остановиться уже невозможно. Мы мчится, бежим, рвем, копаем, жжем, хватаем, говорим пустые слова, много, очень много самоутешительных слов, смысл которых потерян где-то в торопливой, гомонящей толпе, обронен, будто кошелек с мелочью. Воистину как в шотландской пословице: «Чем хуже дела в приходе, тем больше работы звонарю…»

Ах, если бы хоть на минуту встать, задуматься, послушать себя, душу свою, древнюю, девственную тишину, проникнуться светлой грустью бледного листа — предвестника осени, еще одной осени, еще одного, кем-то означенного круга жизни, который совершаем мы вместе с нашей землею, с этими горами, лесами, и когда-то закончим свой век падением, скорей всего не медленным, не торжественным, а мимоходным, обидно простым, обыденным — на бегу вытряхнет из себя толпа еще одного спутника и умчится дальше, даже не заметив утраты.

Притихла земля. Притихли леса и горы. Воссияло всей глубиной небо, чтоб отражение листа в нем было нескончаемо, чтоб отпечатался его лик в беспредельности мироздания, чтоб сама земля, приняв форму листа, похожего на слабое человеческое сердце, легко и празднично кружилась среди звезд, планет и там продолжилась в стремительном движении неведомых нам миров.

Я разжал ладонь. Лист еще жил, слабо дыша воедино сплетенными жилками, однако не впитывал света, тепло солнца не проникало в глубь его. Все силы листа растратились на чуть желтоватый, бледный цвет, на этот краткий и бесконечный миг падения к подножию дерева.

И возникла простая и такая будничная мысль: пока падал лист, пока он достиг земли, лег на нее, сколько же родилось и умерло на земле людей?
Сколько произошло радостей, любви, горя, бед? Сколько пролилось слез и крови? Сколько свершилось подвигов и предательств? Как постигнуть все это? Как воссоединить простоту и величие смысла жизни со страшной явью бытия?

Осторожно прижав выветренный лист к губам, я пошел в глубь леса. Мне было грустно, очень грустно, хотелось улететь куда-то. Показалось даже, что у меня за спиной крылья и я хочу взмахнуть ими, подняться над землею. Да, пересохли, сломались и отмерли мои крылья. Никогда не улететь мне. Остается лишь крикнуть что-то, душу рвущее, древнее, без слов, без смысла, одним нутром, одним лишь горлом, неизвестно кому, неизвестно куда, жалуясь на еще один, улетевший беззвучным бледным листком год жизни. Сколько их еще осталось? Сколько еще предстоит томиться непонятной человеческой тоской и содрогаться от внезапности мысли о тайне нашей жизни? Страшась этой тайны, мы все упорней стремимся ее отгадать и улететь, непременно улететь куда-то.
Быть может, туда, откуда опали живым листом, в пути обретшим форму человеческого сердца, чтобы зеленью устелить планету, объятую пламенем, сделать ее живодышащей, цветущей или дожечь в слепом, безумном огне и развеять пепел в немой бесконечности?

Кто скажет нам об этом? Кто утешит и успокоит нас, мятущихся, тревожных, слитно со всей человеческой тайгой шумящих под мирскими ветрами и в назначенный час, по велению того, что зовется судьбою, одиноко и тихо опадающих на землю?

рассказы

Иван Соколов-Микитов «Год в лесу. Осень»
Пришёл сентябрь. После знойного лета, после августовских тёплых дней наступила золотая осень.
По опушкам лесов ещё растут грибы: красноголовые подосиновики, зеленоватые и розовые сыроежки, скользкие грузди и душистые рыжики. На старых больших пнях жмутся друг к дружке тонконогие опёнки.
В моховых болотах ожерельем рассыпана по кочкам румяная клюква. На освещённых солнцем лесных полянах краснеют гроздья рябины.
Чист и прозрачен воздух. Далеко слышны звуки, отчётливо разносятся голоса. На дне лесного ручья виден каждый камешек, каждая тонкая травинка. По прозрачному высокому небу бегут и бегут облака. В погожие тихие дни летает над землёй, садится на лицо липкая паутина.
В эти осенние дни многие птицы готовятся к отлёту. Уже улетели ласточки, быстрокрылые стрижи. Остаются зимовать рябчики, тетерева, куропатки. В шумные стайки собираются скворцы, улетают на юг певчие птицы. В дальний путь отправляются дикие гуси, покидают родные болота длинноногие журавли.

УЛЕТАЮТ ЖУРАВЛИ

В золотые осенние дни собирались к отлёту журавли. Готовясь в далёкий путь, покружили они над рекой, над родным болотом. Собравшись в стройные косяки, потянули в дальние тёплые страны.
Через леса, через поля, через шумные города высоко в небе летели журавли.
В глухом лесу, на краю болота, остановились на отдых.
Ещё до рассвета проснулись чуткие журавли.
Чуть брезжит над рекой, над лесными чёрными макушками ранняя зорька. Тёмным и мрачным кажется в эту пору глухой лес.
Один за другим журавли поднимаются с болота. В этот ранний час в лесу просыпаются птицы, бегают по берегу проворные кулики.
Скоро взойдёт над рекой и лесом весёлое солнце. Всё тогда засияет, всё переменится в осеннем тёмном лесу.
Высоко поднимутся журавли. С высокого ясного неба услышим их прощальные голоса.
До свидания, до свидания, журавли! До радостной встречи весною!

У ЛЕСНОГО ОЗЕРА

Широко раскинулось глубокое лесное озеро с прозрачной, чистой водой. Восходит над лесом и озером солнце.
На яркий, осыпанный росинками-алмазами расписной ковёр похожи берега пустынного озера. Над болотными кочками, заросшими вереском, мхом, багульником и голубикой, стоят редкие сосны.
Тихо утром в глухом лесу. Изредка пропищит синичка; перепорхнёт, сядет долбить дерево дятел.
Ещё на рассвете вылетел на береговую гальку мошник-глухарь. Ходит у самой воды, выбирает и клюёт крепкие круглые камешки.
В таёжных глухих лесах каждую осень вылетают глухари по утрам на берега рек и озёр клевать береговую чистую гальку. Крепкие круглые камешки нужны глухарям, чтобы перемалывать, перетирать в зобах грубую зимнюю пищу. Всю долгую зиму будут питаться глухари колючей и жёсткой сосновой хвоей.
Ходит по гальке глухарь, выбирает крепкие камешки. Не шелохнётся прозрачное озеро. Выше и выше поднимается над лесом осеннее солнце.

БЕЛЯК

Выскочил из своего логова трусливый зайчишка. Сел, слушает.
Страшно робкому зайчишке-беляку. Много у него в лесу врагов. Вдруг подкрадётся хитрая лисица, или схватит голодный волк, или спрыгнет с дерева и загрызёт быстрая рысь…
Всякого шума боится беляк. Заскрипит дерево — кажется беляку, это идут злые волки. Прыгнет из-под ног лягушонок — тоже страшно зайчонку. Гугукнет ночью сова — у беляка душа в пятки.
Почти весь год в страхе живёт зайчишка-беляк. А всего страшнее ему в осенние прозрачные дни. Где ни ляжет, ни спрячется, его видно издалека: кругом всё жёлтое, золотое, а порточки у бедняги уже побелели. Ни ночью, ни днём не спит робкий беляк.
Ждёт не дождётся, когда придёт зима, выпадет глубокий снег.
Зимою беляк весь белый, только кончики ушей чёрные.
Зароется он в снежный сугроб — никто его не увидит: ни хитрая лисица, ни волк, ни быстрая рысь.

ЁЖ

Через пни и колоды, через высокие заросшие кочки, через лесные открытые поляны пробирается в своё логово ёж.
Осенью у ежей мало добычи. Попрятались в землю черви, скрылись юркие ящерицы, в клубки свились скользкие змеи и чёрные ужи. Трудно находить жуков и глупых лягушек.
В ясные осенние дни готовит себе хлопотливый труженик ёж тёплое зимовище. Ночью и днём таскает в нору под старым пнём душистые сухие листочки и мягкий лесной мох — стелет зимнюю постель.
Скоро заберётся ёж в своё логово на всю долгую зиму. Больше не станет бегать по лесу, ловить червей и жуков.
Придёт зима, накроет его нору глубокий снежный сугроб. Под глубоким сугробом, как под толстым пушистым одеялом, тепло ежу.
Никто не найдёт его логова, никто не разбудит. До весеннего солнышка всю зиму проспит ёж, и будут ему сниться лесные ежиные сны.

БЕЛКИ

В тёмном еловом лесу с утра до позднего вечера без устали хлопочут проворные белки. То заберутся на вершину высокой ели, то перемахнут с сучка на сучок, то вниз головой спускаются на землю собирать грибы.
В развилине елового сучка белки развесили сушить красноголовый подосиновик, тонконогие маленькие опёнки. В лесных кладовых спрятали отборные, вкусные орехи.
Поздней осенью переменят белки свои рыжие платьица на серые зимние шубки.
В вершинах густых ёлок устроены у белок тёплые гнёзда. В этих гнёздах, в устланных мягким мхом глубоких дуплах белки воспитывают и кормят своих маленьких бельчат, зимою спасаются от лютых морозов и холодных ветров.
Самый весёлый, самый проворный и хлопотливый зверёк в наших лесах — шустрая белка.

МЕДВЕДИ

Вечером вышла медведица с медвежонком на лесную полянку, увидела муравьиную кучу. Хочется ей полакомиться муравьями и угостить медвежонка.
А в муравьиной куче сидел зелёный дятел-муравьед, добывал муравьиные яйца. Услыхал он медведей, вспорхнул с кучи, улетел в лес.
Подошла медведица к муравьиной куче, стала разгребать лапой кучу. Раскопала её и высунула длинный красный язык.
Облепят муравьи медвежий язык, а медведица — хоп! хоп! — и проглотит Муравьёв. Смотрит на медведицу медвежонок, учится, как нужно есть Муравьёв.
Много забот и хлопот по осени у медведей. Нужно наесться на всю долгую зиму, накопить побольше жиру, нужно устраивать тёплую берлогу.
Поздней осенью заберутся медведи в свои берлоги, будут спать до весны, до весеннего тёплого солнышка.

РЫСЬ

Вечером, после охоты, вышла осторожная рысь на лесную поляну. Несёт в зубах краснобрового тетерева-косача.
Тихо и мрачно вечером в глухом лесу. Стоят не шевелятся высокие тёмные ели. Легко и неслышно скачет под ними чуткая рысь.
Слышит рысь, как падают с деревьев, кружась в воздухе, сухие листья, как свистит в лесной чащобе рябчик и попискивают шустрые синички, как перепорхнул, уселся на сухом дереве дятел.
Всё видит, всё слышит рысь в глухом лесу.
И лето и зиму скитаются по лесу, ищут добычу чуткие рыси. То поймают неосторожного зайчишку-беляка, то схватят белку или подкрадутся к задремавшему тетереву-косачу, на ходу проглотят лесную мышь. Трудно увидеть осторожную и чуткую рысь. Неслышно ходит и далеко слышит рысь, умеет забираться на высокие густые деревья.

ОСЕННИЙ ВЕЧЕР

Быстро наступает вечер в глухом лесу.
Тёмные тени лежат под деревьями. Недвижно высятся старые сосны, чернеют густые разлапые ели.
Пахнет в лесу смолой, сосновой хвоей, осенней опавшей листвой.
Скрылось за деревьями вечернее низкое солнце. Ещё не спят, кормятся в лесу птицы.
Вот на стволе дерева уселся красноголовый чёрный дятел — желна. Он звонко долбит сухое дерево.
Далеко слышен в вечернем тихом лесу торопливый стук дятла. Будто сказочный лесной часовой барабанит вечернюю зарю.
Вертятся возле дятла шустрые синички, подбирают жучков и червяков.
Скоро наступит в лесу тёмная, непроглядная ночь. Замолкнут и заснут дневные птицы и звери.
Выйдет из дневного логова зайчишка-беляк, робко заковыляет по сухим, ломким листьям. Страшно ночью в лесу трусливому зайчишке: то неслышно пролетит сова, то хрустнет сухой веткою рысь, то в дальнем болоте завоют, собирая волчат, злые волки.

рассказы

Георгий Скребицкий «Четыре художника. Осень»
Для своей работы взяла Осень самые яркие краски и прежде всего отправилась с ними в лес. Там и принялась за свою картину.

Берёзы и клёны покрыла Осень лимонной желтизной. А листья осинок разрумянила, будто спелые яблоки. Стал осинник весь ярко-красный, весь как огонь горит.

Забрела Осень на лесную поляну. Стоит посреди неё столетний дуб-богатырь, стоит, густой листвой потряхивает.

«Могучего богатыря нужно в медную кованую броню одеть». Так вот и обрядила старика.

Глядит, а неподалёку, с краю поляны, густые, развесистые липы в кружок собрались, ветви вниз опустили. «Им больше всего подойдёт тяжёлый убор из золотой парчи».

Все деревья и даже кусты разукрасила Осень по-своему, по-осеннему: кого в жёлтый наряд, кого в ярко-красный… Одни только сосны да ели не знала она, как разукрасить. У них ведь на ветках не листья, а иглы, их и не разрисуешь. Пусть как были летом, так и останутся.

Вот и остались сосны да ели по-летнему, тёмно-зелёными. И от этого ещё ярче, ещё наряднее сделался лес в своём пёстром осеннем уборе.

Отправилась Осень из леса в поля, в луга. Убрала с полей золотые хлеба, свезла на гумна, а в лугах душистые копны сена сметала в высокие, словно башни, стога.

Опустели поля и луга, ещё шире, просторнее стали. И потянулись над ними в осеннем небе косяки перелётных птиц: журавлей, гусей, уток… А там, глядишь, высоко-высоко, под самыми облаками, летят большие белоснежные птицы — лебеди; летят, машут крыльями, словно платками, шлют прощальный привет родным местам.

Улетают птицы в тёплые страны. А звери по-своему, по-звериному, к холодам готовятся.

Колючего ёжика Осень загоняет спать под ворох сучьев, барсука — в глубокую нору, медведю стелет постель из опавших листьев. А вот белочку учит сушить на сучьях грибы, собирать в дупло спелые орехи. Даже нарядную сизокрылую птицу — сойку заставила проказница Осень набрать полон рот желудей и запрятать их на полянке в мягкий зелёный мох.

Осенью каждая птица, каждый зверёк хлопочут, к зиме готовятся, некогда им даром время терять.

Спешит, торопится Осень, всё новые и новые краски находит она для своей картины. Серыми тучами покрывает небо. Смывает холодным дождём пёстрый убор листвы. И на тонкие телеграфные провода вдоль дороги, будто чёрные бусы на нитку, сажает она вереницу последних отлетающих ласточек.

Невесёлая получилась картина. Но зато есть и в ней что-то хорошее.

Довольна Осень своей работой.

рассказы

Иван Соколов-Микитов «Перед зимой»
Все в поле и в лесу себе на зиму дома построили.

Под ёлочкой, под зелёной еловой лапой, строит свой дом заяц-беляк. Пока шубку серую на белую не поменяет, ему ёлка защитой будет.

Белка переменила на зиму шубку, починяет гаюшку — гнездо, чтобы не надувало в гаюшку снегу. Лисичка-сестричка бегает по полям, ищет мышиные норы… Ёж-ежович накрылся палым листом, заснул на целую зиму.

Крот глубоко ушёл в землю, застыл до весны. Белые ласочки и лесные мышки — поглубже в мох, под древесные корни спрятались.

Лягушки-квакушки зарылись в мох, в ил на прудах. Будут лежать до самой весны недвижно. Застыли под хворостом юркие ящерицы.

А лучше, а теплее всех Михаилу Михайловичу. Забрался он в берлогу, припал к лапе и — на боковую. Будет всю зиму сосать лапу, видеть лесные сны, слушать, как скрипят над берлогой высокие ели.

Хуже всех бездомнику волку: будет он долго и жалобно петь на перекрёстке свою горькую волчью песню: «У-у-у!» — «У-у-у!» — «У-у-у!»

Подули холодные ветры. Голые стояли деревья — ждали зимней одежды. Ели и сосны стали ещё зеленее. Много раз большими хлопьями начинал падать снег. Просыпаясь, люди не узнавали поля: такой необыкновенный свет светил в окно. А потом снег таял. И снова всё кругом становилось серым: деревья, крыши домов, дороги.

Ночью выпал снег да так и остался. Ночной снег на зиму ложится. Пришла зима…

рассказы

Эдуард Шим «Тяжкий труд»
Наверняка всякий слышал про то, как ёж на колючках таскает листья. Говорено про это много.

Ловко так в рассказах-то получается: повалялся ёж, наколол листву и стащил в нору. С плеч скинул — и всё тут.

А на деле — другое. Не так просто.

Встретил я ежа, когда ходил за опятами.

Семенит ёж по тропинке, несёт три листочка: два — с боков, один — на загорбке. Ему эта ноша нипочём, не чувствует, наверно. Вдесятеро больше бы унёс. Но ведь иголки-то частые, плотные, листья на них плохо накалываются. Всё равно, как нам гребнем бумагу протыкать. Неспособно. Вот и приходится к норе трусить почти порожняком.

Потихоньку, чтоб не спугнуть, пошёл я позади.

Старая сосна-выворотень, под ней — ямка. Ежиный дом. Остановился ёж. Надо теперь листья снять, запихать в нору.

А как снимешь листья? Лапой не ухватить. Зубами — и думать нечего. И не стряхнёшь — крепко сидят. Вот положенье-то!

Стал ёж об корень тереться, сдирать листья. С боков-то содрал, хоть и разлохматил. А вот с загорбка — никак. Пыхтит от усердия, задними лапами поддаёт, а лист не слезает, да и баста.

Долго старался. Умаялся, а листа так и не снял. Постоял, сказал: «Туфф, туфф» — это, наверно, вроде нашего «ох, ох» — и отправился назад по тропинке.

Как скрылся он из глаз, я в низинку сбегал, принёс листьев, сунул в нору.

— На тебе, не мучайся!

Нельзя было не помочь. Такая тяжёлая работа у ежа!

РАССКАЗЫ О ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЕ

Лев Кассиль

рассказы

Зелёная веточка
На Западном фронте мне пришлось некоторое время жить в землянке техника-интенданта Тарасникова. Он работал в оперативной части штаба гвардейской бригады. Тут же, в землянке, помещалась его канцелярия. Трёхлинейная лампёшка освещала низкий сруб. Пахло свежим тёсом, земляной сыростью и сургучом. Сам Тарасников, невысокий, болезненного вида молодой человек, со смешными рыжими усиками и жёлтым, обкуренным ртом, встретил меня вежливо, но не слишком приветливо.

— Устроитесь вот тут, — сказал он мне, указывая на топчан и тотчас снова склоняясь над своими бумагами. — Сейчас вам подстелят палатку. Надеюсь, моя контора вас не стеснит? Ну и вы, рассчитываю, тоже особенно мешать нам не будете. Условимся так. Присаживайтесь пока.

И я стал жить в подземной канцелярии Тарасникова. Это был очень беспокойный, необычайно дотошный и придирчивый работяга. Целые дни он надписывал и заклеивал пакеты, припечатывал их сургучом, согретым над лампой, рассылал какие-то донесения, принимал бумаги, перечерчивал карты, стучал одним пальцем на заржавленной машинке, тщательно выбивая каждую букву. По вечерам его мучили приступы лихорадки, он глотал акрихин, но лечь в госпиталь категорически отказывался:

— Что вы, что вы! Куда же я уйду? Да тут всё дело без меня станет! Всё на мне и держится. На день мне уйти — так потом год не распутаешься тут…

Поздно ночью, вернувшись с переднего края обороны, засыпая на своём топчане, я всё ещё видел за столом усталое и бледное лицо Тарасникова, освещённое огнём лампы, деликатно, ради меня приспущенным, и укутанное табачным туманом. От глиняной печурки, сложенной в углу, шёл горячий чад. Усталые глаза Тарасникова слезились, но он продолжал надписывать и заклеивать пакеты. Потом он вызывал связного, который дожидался за плащ-палаткой, повешенной у входа в нашу землянку, и я слышал следующий разговор.

— Кто из пятого батальона? — спрашивал Тарасников.

— Я из пятого батальона, — отвечал связной.

— Примите пакет… Вот. Возьмите его в руки. Так. Видите, написано здесь: «Срочно». Следовательно, доставить немедленно. Вручить лично командиру. Понятно? Не будет командира — передадите комиссару. Комиссара не будет — разыщите. Больше никому не передавать. Ясно? Повторите.

— Доставить пакет срочно, — как на уроке, однотонно повторял связной. — Лично командиру, если не будет — комиссару, если не будет — отыскать.

— Правильно. В чём понесёте пакет?

— Да уж обыкновенно… Вот тут, в кармане.

— Покажите ваш карман. — И Тарасников подходил к высокому связному, становился на цыпочки, просовывал руку под плащ-палатку, за пазуху шинели, и проверял, нет ли прорех в кармане. — Так, в порядке. Теперь учтите: пакет секретный. Следовательно, если попадётесь противнику, что будете делать?

— Да что вы, товарищ техник-интендант, зачем же я буду попадаться!

— Попадаться незачем, совершенно верно, но я вас спрашиваю: что будете делать, если попадётесь?

— Да я сроду никогда не попадусь…

— А я вас спрашиваю, если? Так вот, слушайте. Если что, опасность какая, так содержимое съешьте не читая. Конверт разорвать и бросить. Ясно? Повторите.

— В случае опасности конверт разорвать и бросить, а что посерёдке — съесть.

— Правильно. Через сколько времени вручите пакет?

— Да тут минут сорок и идти всего.

— Точнее прошу.

— Да так, товарищ техник-интендант, я считаю, не больше пятидесяти минут пройду.

— Точнее.

— Да через час-то уж наверняка доставлю.

— Так. Заметьте время. — Тарасников щёлкал огромными кондукторскими часами. — Сейчас двадцать три пятьдесят. Значит, обязаны вручить не позднее ноля пятьдесяти минут. Ясно? Можете идти.

И этот диалог повторялся с каждым посыльным, с каждым связным. Покончив со всеми пакетами, Тарасников укладывался. Но и во сне он продолжал учить связных, обижался на кого-то, и часто ночью меня будил его громкий, суховатый, отрывистый голос.

— Как стоите? Вы куда пришли? Это вам не парикмахерская, а канцелярия штаба! — чётко говорил он во сне.

— Почему вошли, не доложившись? Выйдите и войдите ещё раз. Пора научиться порядку. Так. Погодите. Видите: человек ест? Можете обождать, у вас не срочный пакет. Дайте человеку поесть… Распишитесь… Время отправления… Можете идти. Вы свободны…

Я тормошил его, пытаясь разбудить. Он вскакивал, смотрел на меня малоосмысленным взглядом и, снова повалившись на койку, прикрывшись шинелью, мгновенно погружался в свои штабные сны. И опять принимался быстро говорить.

Всё это было не очень приятно. И я уже подумывал, как бы мне перебраться в другую землянку. Но однажды вечером, когда я вернулся в нашу халупку, основательно промокнув под дождём, и сел на корточки перед печкой, чтобы растопить её, Тарасников встал из-за стола и подошёл ко мне.

— Тут, значит, получается так, — сказал он несколько виновато. — Я, видите ли, решил временно не топить печки. Давайте деньков пять воздержимся. А то, знаете, печка угар даёт, и это, видимо, отражается на её росте… Плохо на неё воздействует.

Я, ничего не понимая, смотрел на Тарасникова.

— На чьём росте? На росте печки?

— При чём же тут печка? — обиделся Тарасников. — Я, по-моему, выражаюсь достаточно ясно. Этот самый чад, он, видно, плохо действует… Она совсем расти перестала.

— Да кто расти перестал?

— А вы что же, до сих пор не обратили внимания? — уставившись на меня, с негодованием закричал Тарасников. — А это что? Не видите? — И он с внезапной нежностью поглядел на низкий бревенчатый потолок нашей землянки.

Я привстал, поднял лампу и увидел, что толстый кругляш вяза в потолке пустил зелёный росток. Бледненький и нежный, с зыбкими листочками, он протянулся под потолок. В двух местах его поддерживали белые тесёмочки, приколотые кнопками к потолочине.

— Понимаете? — заговорил Тарасников. — Всё время росла. Такая славная веточка вымахнула. А тут стали мы с вами топить часто, а ей, видно, не нравится. Я вот тут зарубочки делал на бревне, и даты у меня проставлены. Видите, как сперва быстро росла. Иной день по два сантиметра вытягивала. Даю вам честное, благородное слово! А как стали мы с вами чадить тут, вот уже три дня не наблюдаю роста. Так ей и захиреть недолго. Давайте уж воздержимся. И курить бы надо поменьше. Стебелёчек-то нежненький, на него всё влияет. А меня, знаете, интересует: доберётся он до выхода? А? Ведь

так, чертёнок, и тянется поближе к воздуху, где солнце, чует из-под земли.

И мы легли спать в нетопленной, сырой землянке. На другой день я, чтобы снискать расположение Тарасникова, сам уже заговорил с ним о его веточке.

— Ну как, — спросил я, сбрасывая с себя мокрую плащ-палатку, — растёт?

Тарасников выскочил из-за стола, посмотрел мне внимательно в глаза, желая проверить, не смеюсь ли я над ним, но, увидев, что я говорю серьёзно, с тихим восторгом поднял лампу, отвёл её чуточку в сторону, чтобы не закоптить свою веточку, и почти шёпотом сообщил мне:

— Представьте себе, почти на полтора сантиметра вытянулась. Я же говорил, топить не надо. Просто удивительное это явление природы!..

Ночью немцы обрушили на наше расположение массированный артиллерийский огонь. Я проснулся от грохота близких разрывов, выплёвывая землю, которая от сотрясения обильно посыпалась на нас сквозь бревенчатый потолок. Тарасников тоже проснулся и зажёг лампочку. Всё ухало, дрожало и тряслось вокруг нас. Тарасников поставил лампочку на середину стола, откинулся на койке, заложив руки за голову.

— Я так думаю, что большой опасности нет. Не повредит её? Конечно, сотрясение, но тут над нами три наката. Разве уж только прямое попадание. А я её, видите, подвязал. Словно предчувствовал…

Я с интересом поглядел на него.

Он лежал, запрокинув голову на подложенные за затылок руки, и с нежной заботой смотрел на зелёный слабенький росточек, вившийся под потолком. Он просто забыл, видимо, о том, что снаряд может обрушиться на нас самих, разорваться в землянке, похоронить нас заживо под землёй. Нет, он думал только о бледной зелёной веточке, протянувшейся под потолком нашей халупы. Только за неё беспокоился он.

И часто теперь, когда я встречаю на фронте и в тылу взыскательных, очень занятых, суховатых на первый взгляд, малоприветливых как будто людей, я вспоминаю техника-интенданта Тарасникова и его зелёную веточку. Пусть грохочет огонь над головой, пусть промозглая сырость земли проникает в самые кости, всё равно — лишь бы уцелел, лишь бы дотянулся до солнца, до желанного выхода робкий, застенчивый зелёный росток.

И кажется мне, что есть у каждого из нас своя заветная зелёная веточка. Ради неё готовы мы перенести все мытарства и невзгоды военной поры, потому что твёрдо знаем: там, за выходом, завешанным сегодня отсыревшей плащ- палаткой, солнце непременно встретит, согреет и даст новые силы дотянувшейся, нами выращенной и сбережённой ветке нашей.

рассказы
Линия связи

Лишь несколько кратких информационных строк было напечатано в газетах об этом. Я не стану повторять их вам, потому что все, кто читал это сообщение, запомнили его навсегда. Нам не известны подробности, мы не знаем, как жил человек, совершивший этот подвиг. Мы знаем только, как кончилась его жизнь. Товарищам его в лихорадочной спешке боя некогда было записывать все обстоятельства того дня. Придёт ещё время, когда героя воспоют в балладах, вдохновенные страницы будут охранять бессмертие и славу этого поступка. Но каждый из нас, прочитавших коротенькое, скупое сообщение о человеке и его подвиге, захотел сейчас же, ни на минуту не откладывая, ничего не дожидаясь, представить, как всё это свершилось… Пусть меня поправят потом те, кто участвовал в этом бою, может быть, я не совсем точно представляю себе обстановку или прошёл мимо каких-то деталей, а что-то прибавил от себя, но я расскажу обо всём так, как увидело поступок этого человека моё воображение, взволнованное пятистрочной газетной заметкой.

Я увидел просторную снежную равнину, белые холмы и редкие перелески, сквозь которые, шурша о ломкие стебли, мчался морозный ветер. Я расслышал надсадный и охрипший голос штабного телефониста, который, ожесточённо вертя рукоятку коммутатора и нажимая кнопки, тщетно вызывал часть, занимавшую отдалённый рубеж. Враг окружал эту часть. Надо было срочно связаться с ней, сообщить о начавшемся обходном движении противника, передать с командного пункта приказ о занятии другого рубежа, иначе — гибель… Пробраться туда было невозможно. На пространстве, которое отделяло командный пункт от ушедшей далеко вперёд части, сугробы лопались, словно огромные белые пузыри, и вся равнина пенилась, как пенится и бурлит взбугрённая поверхность закипевшего молока.

Немецкие миномёты били по всей равнине, взметая снег вместе с комьями земли. Вчера ночью через эту смертную зону связисты проложили кабель. Командный пункт, следя за развитием боя, слал по этому проводу указания, приказы и получал ответные сообщения о том, как идёт операция. Но вот сейчас, когда требовалось немедленно изменить обстановку и отвести передовую часть на другой рубеж, связь внезапно прекратилась. Напрасно бился над своим аппаратом, припадая ртом к трубке, телефонист:

— Двенадцатая!.. Двенадцатая!.. Ф-фу… — Он дул в трубку. — Арина! Арина!.. Я — Сорока!.. Отвечайте… Отвечайте!.. Двенадцать восемь дробь три!.. Петя! Петя!.. Ты меня слышишь? Дай отзыв, Петя!.. Двенадцатая! Я — Сорока!.. Я — Сорока! Арина, вы слышите нас? Арина!..

Связи не было.

— Обрыв, — сказал телефонист.

И вот тогда человек, который только вчера под огнём прополз всю равнину, хоронясь за сугробами, переползая через холмы, зарываясь в снег и волоча за собой телефонный кабель, человек, о котором мы прочли потом в газетной заметке, поднялся, запахнул белый халат, взял винтовку, сумку с инструментами и сказал очень просто:

— Я пошёл. Обрыв. Ясно. Разрешите?

Я не знаю, что говорили ему товарищи, какими словами напутствовал его командир. Все понимали, на что решился человек, отправляющийся в проклятую зону…

Провод шёл сквозь разрозненные ёлочки и редкие кусты. Вьюга звенела в осоке над замёрзшими болотцами. Человек полз. Немцы, должно быть, вскоре заметили его. Маленькие вихри от пулемётных очередей, курясь, затанцевали хороводом вокруг. Снежные смерчи разрывов подбирались к связисту, как косматые призраки, и, склоняясь над ним, таяли в воздухе. Его обдавало снежным прахом. Горячие осколки мин противно взвизгивали над самой головой, шевеля взмокшие волосы, вылезшие из-под капюшона, и, шипя, плавили снег совсем рядом.

Он не слышал боли, но почувствовал, должно быть, страшное онемение в правом боку и, оглянувшись, увидел, что за ним по снегу тянется розовый след. Больше он не оглядывался. Метров через триста он нащупал среди вывороченных обледенелых комьев земли колючий конец провода. Здесь прерывалась линия. Близко упавшая мина порвала провод и далеко в сторону отбросила другой конец кабеля. Ложбинка эта вся простреливалась миномётами. Но надо было отыскать другой конец оборванного провода, проползти до него, снова срастить разомкнутую линию.

Грохнуло и завыло совсем близко. Стопудовая боль обрушилась на человека, придавила его к земле. Человек, отплёвываясь, выбрался из-под навалившихся на него комьев, повёл плечами. Но боль не стряхивалась, она продолжала прижимать человека к земле. Человек чувствовал, что на него наваливается удушливая тяжесть. Он отполз немного, и, наверное, ему показалось, что там, где он лежал минуту назад, на пропитанном кровью снегу, осталось всё, что было в нём живого, а он двигается уже отдельно от самого себя. Но как одержимый он карабкался дальше по склону холма. Он помнил только одно: надо отыскать висящий где-то там, в кустах, конец провода, нужно добраться до него, уцепиться, подтянуть, связать. И он нашёл оборванный провод. Два раза падал человек, прежде чем смог приподняться. Что-то снова жгуче стегнуло его по груди, он повалился, но опять привстал и схватился за провод. И тут он увидел, что немцы приближаются. Он не мог отстреливаться: руки его были заняты… Он стал тянуть проволоку на себя, отползая назад, но кабель запутался в кустах. Тогда связист стал подтягивать другой конец. Дышать ему становилось всё труднее и труднее. Он спешил. Пальцы его коченели…

И вот он лежит неловко, боком на снегу и держит в раскинутых, костенеющих руках концы оборванной линии. Он силится сблизить руки, свести концы провода вместе. Он напрягает мышцы до судорог. Смертная обида томит его. Она горше боли и сильнее страха… Всего лишь несколько сантиметров разделяют теперь концы провода. Отсюда к переднему краю обороны, где ожидают сообщения отрезанные товарищи, идёт провод… И назад, к командному пункту, тянется он. И надрываются до хрипоты телефонисты… А спасительные слова помощи не могут пробиться через эти несколько сантиметров проклятого обрыва! Неужели не хватит жизни, не будет уже времени соединить концы провода? Человек в тоске грызёт снег зубами. Он силится встать, опираясь на локти. Потом он зубами зажимает один конец кабеля и в исступлённом усилии, перехватив обеими руками другой провод, подтаскивает его ко рту. Теперь не хватает не больше сантиметра. Человек уже ничего не видит. Искристая тьма выжигает ему глаза. Он последним рывком дёргает провод и успевает закусить его, до боли, до хруста сжимая челюсти. Он чувствует знакомый кисловато-солёный вкус и лёгкое покалывание языка. Есть ток! И, нашарив винтовку помертвевшими, но теперь свободными руками, он валится лицом в снег, неистово, всем остатком своих сил стискивая зубы. Только бы не разжать!.. Немцы, осмелев, с криком набегают на него. Но опять он наскрёб в себе остатки жизни, достаточные, чтобы приподняться в последний раз и выпустить в близко сунувшихся врагов всю обойму… А там, на командном пункте, просиявший телефонист кричит в трубку:

— Да, да! Слышу! Арина? Я — Сорока! Петя, дорогой! Принимай: номер восемь по двенадцатому.

…Человек не вернулся обратно. Мёртвый, он остался в строю, на линии. Он продолжал быть проводником для живых. Навсегда онемел его рот. Но, пробиваясь слабым током сквозь стиснутые его зубы, из конца в конец поля сражения неслись слова, от которых зависели жизни сотен людей и результат боя. Уже отомкнутый от самой жизни, он всё ещё был включён в её цепь. Смерть заморозила его сердце, оборвала ток крови в оледеневших сосудах. Но яростная предсмертная воля человека торжествовала в живой связи людей, которым он остался верен и мёртвый.

Когда в конце боя передовая часть, получив нужные указания, ударила немцам во фланг и ушла от окружения, связисты, сматывая кабель, наткнулись на человека, полузанесённого позёмкой. Он лежал ничком, уткнувшись лицом в снег. В руке его была винтовка, и окоченевший палец застыл на спуске. Обойма была пуста. А поблизости в снегу нашли четырёх убитых немцев. Его приподняли, и за ним, вспарывая белизну сугроба, потащился прикушенный им провод. Тогда поняли, как была восстановлена линия связи во время боя…

Так крепко были стиснуты зубы, зажавшие концы кабеля, что пришлось обрезать провод в углах окоченевшего рта. Иначе не освободить было человека, который и после смерти стойко нёс службу связи. И все вокруг молчали, стиснув зубы от боли, пронявшей сердце, как умеют молчать в горе русские люди, как молчат они, если попадают, обессиленные от ран, в лапы «мёртвоголовых», — наши люди, у которых никакой мукой, никакими пытками не разжать стиснутых зубов, не вырвать ни слова, ни стона, ни закушенного провода.

рассказы

Рассказ об отсутствующем
Когда в большом зале штаба фронта адъютант командующего, заглянув в список награждённых, назвал очередную фамилию, в одном из задних рядов поднялся невысокий человек. Кожа на его обострившихся скулах была желтоватой и прозрачной, что наблюдается обычно у людей, долго пролежавших в постели. Припадая на левую ногу, он шёл к столу. Командующий сделал короткий шаг навстречу ему, вручил орден, крепко пожал награждённому руку, поздравил и протянул орденскую коробку.

Награждённый, выпрямившись, бережно принял в руки орден и коробку. Он отрывисто поблагодарил, чётко повернулся, как в строю, хотя ему мешала раненая нога. Секунду он стоял в нерешительности, поглядывая то на орден, лежавший у него на ладони, то на товарищей по славе, собравшихся тут. Потом снова выпрямился:

— Разрешите обратиться?

— Пожалуйста.

— Товарищ командующий… И вот вы, товарищи, — заговорил прерывающимся голосом награждённый, и все почувствовали, что человек очень взволнован. — Дозвольте сказать слово. Вот в этот момент моей жизни, когда я принял великую награду, хочу я высказать вам о том, кто должен бы стоять здесь, рядом со мной, кто, может быть, больше меня эту великую награду заслужил и своей молодой жизни не пощадил ради нашей воинской победы.

Он протянул к сидящим в зале руку, на ладони которой поблёскивал золотой ободок ордена, и обвёл зал просительными глазами.

— Дозвольте мне, товарищи, свой долг выполнить перед тем, кого тут нет сейчас со мной.

— Говорите, — сказал командующий.

— Просим! — откликнулись в зале.

И тогда он рассказал.

— Вы, наверное, слышали, товарищи, — так начал он, — какое у нас создалось положение в районе Р. Нам тогда пришлось отойти, а наша часть прикрывала отход. И тут нас немцы отсекли от своих. Куда ни подадимся, всюду нарываемся на огонь. Бьют по нас немцы из миномётов, долбят лесок, где мы укрылись, из гаубиц, а опушку прочёсывают автоматами. Время истекло, по часам выходит, что наши уже закрепились на новом рубеже, сил противника мы оттянули на себя достаточно, пора бы и до дому: время на соединение оттягиваться. А пробиться, видим, ни в какую нельзя. И здесь оставаться дольше нет никакой возможности. Нащупал нас немец, зажал в лесу, почуял, что наших тут горсточка всего-навсего осталась, и берёт нас своими клещами за горло. Вывод ясен: надо пробиваться окольным путём.

А где он, этот окольный путь? Куда направление выбрать? И командир наш, лейтенант Буторин Андрей Петрович, говорит: «Без разведки предварительной тут ничего не получится. Надо порыскать да пощупать, где у них щёлка имеется. Если найдём, проскочим». Я, значит, сразу вызвался. «Дозвольте, — говорю, — мне попробовать, товарищ лейтенант?» Внимательно посмотрел он на меня. Тут уже не в порядке рассказа, а, так сказать, сбоку, должен объяснить, что мы с Андреем из одной деревни — кореши. Сколько раз на рыбалку ездили на Исеть! Потом оба вместе на медеплавильном работали в Ревде. Одним словом, друзья-товарищи. Посмотрел он на меня внимательно, нахмурился. «Хорошо, — говорит, — товарищ Задохтин, отправляйтесь. Задание вам ясно?»

Вывел он меня на дорогу, оглянулся, схватил за руку. «Ну, Коля, — говорит, — давай простимся с тобой на всякий случай. Дело, сам понимаешь, смертельное. Но раз вызвался, то отказать тебе не смею. Выручай, Коля… Мы тут больше двух часов не продержимся. Потери чересчур большие…» — «Ладно, — говорю, — Андрей, мы с тобой не в первый раз в такой оборот угодили. Через часок жди меня. Я там высмотрю, что надо. Ну а уж если не вернусь, кланяйся там нашим, на Урале…»

И вот пополз я, хоронюсь по-за деревьями. Попробовал в одну сторону — нет, не пробиться: густым огнём немцы по тому участку кроют. Пополз в обратную сторону. Там на краю лесочка овраг был, буерак такой, довольно глубоко промытый. А на той стороне у буерака — кустарник, и за ним — дорога, поле открытое. Спустился я в овраг, решил к кустикам подобраться и сквозь них высмотреть, что в поле делается. Стал я карабкаться по глине наверх, вдруг замечаю, над самой моей головой две босые пятки торчат. Пригляделся, вижу: ступни маленькие, на подошвах грязь присохла и отваливается, как штукатурка, пальцы тоже грязные, поцарапанные, а мизинчик на левой ноге синей тряпочкой перевязан — видно, пострадал где-то… Долго я глядел на эти пятки, на пальцы, которые беспокойно шевелились над моей головой. И вдруг, сам не знаю почему, потянуло меня щекотнуть эти пятки… Даже и объяснить вам не могу. А вот подмывает и подмывает… Взял я колючую былинку да и покорябал ею легонько одну из пяток. Разом исчезли обе ноги в кустах, и на том месте, где торчали из ветвей пятки, появилась голова. Смешная такая, глаза перепуганные, безбровые, волосы лохматые, выгоревшие, а нос весь в веснушках.

— Ты что тут? — говорю я.

— Я, — говорит, — корову ищу. Вы не видели, дядя? Маришкой зовут. Сама белая, а на боке чёрное. Один рог вниз торчит, а другого вовсе нет… Только вы, дядя, не верьте… Это я всё вру… пробую так. Дядя, — говорит, — вы от наших отбились?

— А это кто такие ваши? — спрашиваю.

— Ясно кто — Красная Армия… Только наши вчера за реку ушли. А вы, дядя, зачем тут? Вас немцы зацапают.

— А ну, иди сюда, — говорю. — Расскажи, что тут, в твоей местности, делается.

Голова исчезла, опять появилась нога, а ко мне по глиняному склону на дно оврага, как на салазках, пятками вперёд, съехал мальчонка лет тринадцати.

— Дядя, — зашептал он, — вы скорее отсюда давайте куда-нибудь. Тут немцы. У них вон у того леса четыре пушки стоят, а здесь сбоку миномёты ихние установлены. Тут через дорогу никакого ходу нету.

— И откуда, — говорю, — ты всё это знаешь?

— Как, — говорит, — откуда? Даром, что ли, с утра наблюдаю?

— Для чего же наблюдаешь?

— Пригодится в жизни, мало ль что…

Стал я его расспрашивать, и малец рассказал мне про всю обстановку. Выяснил я, что овраг идёт по лесу далеко и по дну его можно будет вывести наших из зоны огня. Мальчишка вызвался проводить нас. Только мы стали выбираться из оврага в лес, как вдруг засвистело в воздухе, завыло и раздался такой треск, словно вокруг половину деревьев разом на тысячи сухих щепок раскололо. Это немецкая мина угодила прямо в овраг и рванула землю около нас. Темно стало у меня в глазах. Потом я высвободил голову из-под насыпавшейся на меня земли, огляделся: где, думаю, мой маленький товарищ? Вижу, медленно приподымает он свою кудлатую голову от земли, начинает выковыривать пальцем глину из ушей, изо рта, из носа.

— Вот это так дало! — говорит. — Попало нам, дядя, с вами, как богатым… Ой, дядя, — говорит, — погодите! Да вы ж раненый.

Хотел я подняться, а ног не чую. И вижу: из разорванного сапога кровь плывёт. А мальчишка вдруг прислушался, вскарабкался к кустам, выглянул на дорогу, скатился опять вниз и шепчет:

— Дядя, — говорит, — сюда немцы идут. Офицер впереди. Честное слово! Давайте скорее отсюда. Эх ты, как вас сильно…

Попробовал я шевельнуться, а к ногам словно по десять пудов к каждой привязано. Не вылезти мне из оврага. Тянет меня вниз, назад…

— Эх, дядя, дядя, — говорит мой дружок и сам чуть не плачет, — ну, тогда лежите здесь, дядя, чтоб вас не слыхать, не видать. А я им сейчас глаза отведу, а потом вернусь, после…

Побледнел он так, что веснушек ещё больше стало, а глаза у самого блестят. «Что он такое задумал?» — соображаю я. Хотел было его удержать, схватил за пятку, да куда там! Только мелькнули над моей головой его ноги с растопыренными чумазыми пальцами — на мизинчике синяя тряпочка, как сейчас вижу. Лежу я и прислушиваюсь. Вдруг слышу: «Стоять!.. Стоять! Не ходить дальше!»

Заскрипели над моей головой тяжёлые сапоги, я расслышал, как немец спросил:

— Ты что такое тут делал?

— Я, дяденька, корову ищу, — донёсся до меня голос моего дружка, — хорошая такая корова, сама белая, а на боке чёрное, один рог вниз торчит, а другого вовсе нет, Маришкой зовут. Вы не видели?

— Какая такая корова? Ты, я вижу, хочешь болтать мне глупости. Иди сюда близко. Ты что такое лазал тут уж очень долго, я тебя видел, как ты лазал.

— Дяденька, я корову ищу… — стал опять плаксиво тянуть мой мальчонка. И внезапно по дороге чётко застучали его лёгкие босые пятки.

— Стоять! Куда ты смел? Назад! Буду стрелять! — закричал немец.

Над моей головой забухали тяжёлые, кованые сапоги. Потом раздался выстрел. Я понял: дружок мой нарочно бросился бежать в сторону от оврага, чтобы отвлечь немцев от меня. Я прислушался, задыхаясь. Снова ударил выстрел. И услышал я далёкий, слабый вскрик. Потом стало очень тихо… Я как припадочный бился. Я зубами грыз землю, чтобы не закричать, я всей грудью на свои руки навалился, чтобы не дать им схватиться за оружие и не ударить по фашистам. А ведь нельзя мне было себя обнаруживать. Надо выполнить задание до конца. Погибнут без меня наши. Не выберутся.

Опираясь на локти, цепляясь за ветви, пополз я. После уже ничего не помню. Помню только: когда открыл глаза, увидел над собой совсем близко лицо Андрея…

Ну вот, так мы и выбрались через тот овраг из лесу.

Он остановился, передохнул и медленно обвёл глазами весь зал.

— Вот, товарищи, кому я жизнью своей обязан, кто нашу часть вызволить из беды помог. Понятно, стоять бы ему тут, у этого стола. Да вот не вышло. И есть у меня ещё одна просьба к вам… Почтим, товарищи, память дружка моего безвестного, героя безымянного… Вот даже и как звать его, спросить не успел…

И в большом зале тихо поднялись лётчики, танкисты, моряки, генералы, гвардейцы — люди славных боёв, герои жестоких битв, поднялись, чтобы почтить память маленького, никому не ведомого героя, имени которого никто не знал. Молча стояли понурившиеся люди в зале, и каждый по-своему видел перед собой кудлатого мальчонку, веснушчатого и голопятого, с синей замурзанной тряпочкой на босой ноге…

Николай Богданов 

рассказы

Что случилось с Николенко

Наш суровый командир любил пошутить. Когда на фронт явились летчики, недавно окончившие военную школу, он, рассказав им, в какой боевой полк они прибыли, вдруг спросил:

— А летать вы умеете?

Молодые авиаторы почувствовали себя неловко. Как ответить на такой вопрос — ведь они только и делали, что учились летать. И научились. Поэтому их и прислали бить фашистов в воздухе. И вдруг один летчик громко сказал:

— Я умею!

Командир поднял брови: «Ишь ты какой! Не сказал — мы умеем».

— Два шага вперед!.. Ваша фамилия?

— Младший лейтенант Николенко! — представился молодой летчик уверенным баском.

— Ну, раз летать умеете, покажите свое умение, — сказал с усмешкой командир. — Обязанности ведомого в воздухе знаете?

Следовать за ведущим, прикрывая его сзади.

Точно. Вот вы и следуйте за мной. Я ведущий, Вы ведомый.

И с этими словами они направились к самолетам. Старый летчик шел и все усмехался: не так это просто следовать за ним, мастером высшего пилотажа, если он захочет оконфузить ведомого и уйти от него.

— Полетим в паре, я буду маневрировать так, как приходится это делать в настоящем воздушном бою с истребителями, а вы держитесь за мой хвост, — сказал командир, как бы предупреждая: «Держи, мол, ухо востро».

И вот два «ястребка» в воздухе. Десятки глаз наблюдают за ними с аэродрома. Волнуется молодежь: ведь это испытание не одному Николенко…

Старый истребитель, сбивший немало фашистских асов, вначале выполнил крутую горку, затем переворот. После пикирования — снова горка, переворот, крутое пикирование, косая петля, на выводе — крутой вираж. Еще и еще каскад стремительных фигур высшего пилотажа, на которые смотреть — и то голова кружится!

Но сколько ни старался наш командир, никак не мог стряхнуть с хвоста этого самого Николенко. Молодой ведомый носился за ним как привязанный. Когда произвели посадку, командир наш вылез из машины, вытер пот, выступивший на лице, и, широко улыбнувшись, сказал:

— Летать умеете, точно!

А Николенко принял это как должное. Он был уверен в этом и ответил:

— Рад стараться, товарищ полковник!

Еще раз оглядел его старый боец. С головы до ног. Хорош орлик, только слишком уж самонадеян. Если зарвется, собьют его фашисты в первом же бою.

Николенко был назначен ведомым к опытному, спокойному летчику — старшему лейтенанту Кузнецову.

И в первом же полете совершил проступок. Когда восьмерка наших истребителей в строю из четырех пар сопровождала на бомбежку группу штурмовиков, Николенко заметил внизу фашистский связной самолет, кравшийся куда-то над самым лесом. Спикировал на него и сбил первой же очередью из всех пулеметов и пушек. Но потерял группу и нагнал своих только при возвращении с боевого задания.

— Вы что же это вздумали? Бросать ведущего? Разрушать строй?.. — разносил его командир эскадрильи.

— Но я сбил самолет, — пытался оправдаться Николенко.

— Хоть два! Из-за вашего самовольства мог погибнуть ведущий, нарушиться строй. В образовавшуюся брешь могли ударить фашистские истребители, навязать нам невыгодный бой… Мы бы не выполнили задания по охране штурмовиков и понесли бы потери!

Словом, досталось Николенко.

Но привычки своей — волчком отскакивать от строя в погоне за своим успехом — он не оставил. Правда, благодаря лихости и сноровке на его счету появилось несколько сбитых вражеских самолетов. И в ответ на упреки своих товарищей по летной школе он насмешливо отвечал:

— «Дисциплина, дисциплина»!.. Что мы, в школе, что ли? Вот вы — первые ученики, с пятерками по дисциплине. А где у вас личные счета? Пусты…

Как-то раз командир полка, улучив минуту, когда они были одни, по-дружески обнял его за плечи и сказал:

— Смотрите, Николенко, убьетесь!

— Меня сбить нельзя! — задорно тряхнул головой Николенко.

— Вот я и говорю: сами убьетесь.

— Подставлю себя под удар? Нет. У меня и на затылке глаза!

И Николенко так удивительно покрутил головой, что, казалось, она у него вертится вокруг своей оси.

— Шею натрете, — усмехнулся командир.

— Не натру: вот мне из дому прислали шарф из гладкого шелка.

И показал красивый шарф нежно-голубого цвета.

— Ну, ну, смотрите, да не прозевайте. Уж очень вы на одного себя полагаетесь. А знаете, что мой отец, сибирский мужик, говаривал: «Один сын — еще не сын, два сына — полсына, три сына — вот это сын!» Так и в авиации: один самолет — еще не боевая единица, пара — вот это боец, четыре пары — крепкая семья, полк — непобедимое братство!

Задумался Николенко. Еще в школе упрекали его, что он плохой товарищ. Ни с кем не дружит, всегда сам по себе. Зачем ему друзья — он и так первый ученик! А когда трудновато, родители репетитора наймут. И опять он лучше всех. Был он у отца с матерью единственным сыном, и они хотели, чтоб он везде был самым первым. Чтоб и костюмчик у него был лучше всех, и отметки…

Учителя им гордились. Другим в пример ставили. А ребята не любили. Так и прозвали: «гордец- одиночка».

А ему ни жарко ни холодно. Он школу с отличием окончил. Когда ему бывало скучно без компании, он умел подобрать себе товарищей для игр. Только не по дружбе, а по службе. Приманит к себе малышей отличными горными санками, которые ему родители из Москвы привезли. И за то, что даст прокатиться, заставляет службу служить: ему санки в гору возить.

Словом, всё и все для него: и родители, и приятели, и учителя. Только он ни для кого ничего…

И до сих пор жил отлично. Лучше всех, пожалуй. Да и на войне вот: разве он не лучше других себя чувствует? Все хорошо воюют, а он лучше всех. Кто из молодых летчиков больше самолетов сбил? Лейтенант Николенко.

Усмехнулся Николенко в ответ на предупреждение командира и только из вежливости не рассмеялся.

А командир знал, что говорил…

Не прошло и нескольких дней, как сам полковник поднял восьмерку по тревоге. Получено было донесение разведки, что на тайный аэродром, устроенный фашистами невдалеке от наших позиций, прилетела новая истребительная эскадра. Самолеты все свеженькие, как с чеканки. Заправились фашисты горючим и полетели штурмовать наши войска. Летают над позициями, над дорогами, обстреливают каждую машину, резвятся. Не боятся, что у них бензина мало. Тайный аэродром рядом. Только скользнут над густым лесом — вот тебе и стол и дом… Для пилотов — теплые землянки, горячий завтрак, а для самолетов — бензин и смазка и дежурные мотористы наготове.

Хорошо устроились. Да наши партизаны выследили и по радио все это сообщили.

Восьмерка истребителей поднялась, чтобы подловить фашистов в самый момент возвращения домой. Бензин у них на исходе — драться они не смогут.

Конечно, аэродром не озеро, на которое прилетают утки. Его охраняют зенитные пушки. Его прикрывает «шапка» дежурных истребителей.

Всё это наши знали. Подошли скрытно, со стороны солнца, и стали делать круги, разбившись на пары, идущие на разной высоте.

Фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, вначале заметили пару наших самолетов, затем еще два — повыше. А потом разглядели и еще. И смекнули, что советские истребители явились в боевом порядке, эшелонированном по высоте. Такой боевой порядок был назван летчиками «этажерка». Неуязвимый строй: нападешь на нижнюю пару — тебя на выходе из атаки верхняя собьет, нападешь на верхнюю — тебя во время скольжения вниз нижняя подхватит… А уж в центр такого строя соваться и совсем не стоит, если дорожишь головой. И фашистские летчики, прикрывавшие аэродром, отошли в сторону, поднялись повыше.

Одна у фашистов была надежда: вот сейчас их зенитки дадут огонь, глядишь — заставят «этажерку» рассыпаться, растреплют строй. И тогда…

Но не тут-то было. Наш полковник свой маневр знал. Лишь только ударили пушки и расцветили небо разрывами снарядов, он приказал всей восьмерке, не нарушая боевого порядка, скользить вправо, влево, выше, ниже. Не так легко пристреляться к таким танцующим в воздухе крылатым парам.

Да и недолго осталось стрелять фашистским зенитчикам: вот сейчас, через какие-то минуты, Должны вернуться немецкие самолеты, и тогда хочешь не хочешь, а убирай огонь, не то своих подобьешь.

Наш командир, усмехнувшись, посмотрел на часы: «Скоро явятся фашистские истребители, и начнется славная охота!»

Вся «этажерка», совершая круг, работает точно, как вот эти часы с секундомером. Он оглядел строй довольными глазами.

— Немного терпения, мальчики, — сказал он по радио.

И вдруг черная тень пробежала по его лицу, когда один самолет вышел из боевого порядка и скользнул в сторону, за высокие ели. Туда, где не было разрывов зенитных снарядов.

«Николенко!» — так и ударило в сердце.

И командир не ошибся. Это был Николенко. Не желая находиться под зенитным огнем и напрасно подвергаться риску, он решил схитрить: уйти из зоны огня и «прогуляться» в сторонке, пока не появятся немецкие истребители. Вот тогда он и включится в бой… И набьет больше всех!

Вслед за Николенко, по обязанности защищать командира, пошел и его ведомый.

Увидел этот маневр не только наш командир — тут же заметили его и фашисты.

— Струсили наконец, — обрадовались они. Легкая добыча!

И не успел до Николенко дойти по радио предупреждающий окрик командира, как два залпа, словно две огненные дубины, обрушились на его самолет.

Наблюдая за огнем снизу, Николенко прозевал атаку сверху.

Один, затем второй краснозвездные самолеты, охваченные пламенем и дымом, посыпались на вершины елей…

А в это время возвратились восвояси фашистские истребители. Они явились всей эскадрой и густо пошли на посадку. Зенитки сразу замолкли. Все небо покрылось машинами. Одни планировали на аэродром, другие, дожидаясь очереди, летали по кругу. А наши гонялись за ними, сбивая один за другим.

Подбитые валились и в лес, и на летное поле. Тут костер, там обломки. На них натыкались идущие на посадку. Капотировали. Разбивались. Два фашиста в панике столкнулись в воздухе. Иные бросились наутек, но без горючего далеко не улетели.

— Попались, которые кусались! — шутили потом участники замечательного побоища.

Набили бы наши больше, если бы не Николенко. Двоим нашим истребителям пришлось связать боем фашистских дежурных, которые его сбили. Только четыре истребителя из восьми действовали в полную силу.

И попало же Николенко во время разбора боевого вылета вечером того же дня! Критиковали его жестоко, хотя и заочно…

А наутро его ведомого, молодого летчика Иванова, выбросившегося с парашютом, опаленного, поцарапанного, вывезли из тыла партизаны. И сообщили, что второй летчик сгорел вместе с самолетом.

Сняли шлемы летчики, обнажили головы.

— Сообщить родителям Николенко, что сын их погиб смертью героя… — приказал командир. И добавил: — Тяжко будет отцу с матерью, а ведь сами виноваты: смелым воспитали его, да только недружным.

Война продолжалась. Много было еще горячих схваток, тяжелых утрат и славных подвигов. А командир никак не мог забыть, что случилось с Николенко. Принимая в полк молодых орлят, полковник всегда рассказывал эту поучительную историю. И темнел лицом. И некоторое время был сердит и неразговорчив. Так сильно разбаливалась в его командирском сердце рана, которую нанес ему молодой летчик своей бессмысленной гибелью.

рассказы
Талисман

Удивительное дело — все летчики, как правило, попав под обстрел, стараются вывести самолет из-под огня, а этот летит себе прямиком в сплошных облачках разрывов. Пройдет раз благополучно, возвратится и еще раз идет под огнем, точно по ниточке, не дрогнув, не свернув в сторону. Бывало, пехотинцы обеих сторон, задрав кверху головы, следили за судьбой бесстрашного летчика.

Даже гадали: «Собьют, не собьют».

Немногие тогда знали, что в воздухе был знаменитый воздушный разведчик лейтенант Плотник. Вот уж действительно обладал выдержкой человек — не каждому дано точно вывести машину на намеченный для фотографирования и ревниво оберегаемый противником объект. Снимки, привозимые экипажем Плотника, никогда не бывали холостыми; каждый раз на пленке обнаруживались то змеи автоколонн, то пауки скрытых аэродромов, то скорпионы огневых точек. Особенно он любил фотографировать их дважды — «до» и «после»: до того, как накрыла наша авиация, и после бомбовой и штурмовой обработки.

У него был даже альбом, подаренный дешифшистском на память о выслеженном им фашистском зверье. На больших снимках можно было полюбоваться и скорпионами, раздавленными до того, как они успели ужалить, и удавами танковых колонн, разбитыми до того, как успели развернуться, и пауками аэродромов, приколотыми темными кнопками разрывов. Как мухи с оторванными крыльями, просматривались в паутине взлетных дорожек разбитые самолеты. Но однажды между ним и дешифровщиками возникла тяжба.

Лейтенант доложил:

— Нашел действующий аэродром!

Дешифровщики рассмеялись:

— Давно выведенный из строя, заброшенный, как старое решето! — и показывали воронки на взлетных дорожках, свалку старых побитых машин на краю, у самого леса. Некоторые самолеты с поломанными плоскостями и отбитыми хвостами так и торчали посреди летного поля, где их застала бомбежка. Какой же это действующий аэродром?

Но Плотник был упрям. Еще и еще привозил он снимки разбитого аэродрома и требовал рассмотреть точней. Здесь разгадка! Иначе почему же истребители противника встречают его на подходах к этому «заброшенному»? Почему внезапно дают букет огня скрытые в лесу зенитки, надеясь сбить?

И вообще, где приземляются самолеты, снабжающие по воздуху окруженную в лесах и снегах зарвавшуюся группировку вражеских войск?

Чутье не обмануло Плотника. Однажды он явился на спорный объект перед вечером и сфотографировал его при косых лучах заходящего солнца.

И что же — у многих бесхвостых и бескрылых самолетов тени не совпали с очертаниями.

Тени поврежденных машин, брошенных в беспорядке на летном поле, имели нормальные крылья, хвосты. А воронки — те совсем не имели тени, хотя у каждой ямы западный край при заходе солнца должен отбросить темную полосу.

Ларчик открывался просто: воронки на взлетных дорожках немцы изобразили при помощи сажи, а увечья самолетов — при помощи белых холстов, закрывающих то часть крыла, то хвост.

Сконфуженные дешифровщики спешно доложили командованию результат, и внезапный налет наших бомбардировщиков быстро сравнял разницу между предметами и их тенями.

— Везет вам, Плотник, — говорили лаборанты, — просто везет!

— Ой, не сглазьте! — шутливо пугались лаборантки за своего любимца, веселого лейтенанта.

— А я «глаза» не боюсь, у меня же талисман есть! — отшучивался он.

— А ну какой, покажите, дайте посмотреть, Плотник!

— Черный кот? Обезьянка? Кукла?

Летчик вытаскивал из кармана часы. Большие, луковичные, с массивными золотыми крышками.

Девушки-сержанты с любопытством брали в руки талисман и рассматривали какую-то картинку и надписи на золоте.

— Да это же именные, вот на них — ваша фамилия. «Лейтенанту Плотнику за чудесное спасение вороны!»

Насладившись девичьим смехом, лейтенант отбирал часы и, взвешивая их на руке, говорил:

— Единственные в мире… Не каждому доводится такое.

— Ну расскажите, Плотник, расскажите!

— История эта случилась перед большими летными маневрами. Я вывозил на тренировку парашютистов. Сбросил очередную партию, смотрю — один за мной тащится. Раскрыл парашют раньше времени и зацепился стропами за хвостовое оперение самолета.

Указал на него штурману. Стали отцеплять. И так и сяк — ничего не выходит. А парашютист подтянулся к самому костылю, завернул стропу вокруг стойки и катается себе, как на карусели, — ловко устроился. Кружились мы до последней капли бензина. Пора садиться.

Смотрю на него и думаю: «Ах ты ворона несчастная, ведь тебе жизни осталось две минуты, тебя же костылем пришибет!»

Штурман спустил ему ножик на бечевке: режь, мол, стропы, у тебя же запасной парашют. Он поймал ножик и сунул в карман.

Никогда в жизни я так не сердился. Решил идти на посадку, смотрю — народу полон аэродром, все смотрят на нашу «ворону». Знаю, что среди командиров сам Ворошилов. «Неужели же, — думаю, — на глазах у всех убивать человека? Неудобно». И тут я выкинул фокус.

У границ нашего аэродрома накануне канавокопатель вытянул большую траншею для водопровода, вот я на нее и пошел. И так точно прицелился вдоль траншеи, что при посадке костыль повис над канавой.

Правда, я смял хвостовое оперение, но мой пассажир уцелел. Его крепко ударило, протащило по канаве так, что на стенках остались рукава пиджака и куски брюк. Он выскочил из-под хвоста и озирается.

Мы подбежали, ощупываем его.

— Жив, здоров? Как себя чувствуешь, парень?

Командиры бегут со всех сторон.

А он поглядел на себя, — боже мой, что за вид, как будто собаки рвали. Как выпучит глаза да как крикнет:

— Вы мне ответите за порчу казенного имущества!

Тут и меня зло взяло, схватил его, указываю на помятый хвост и тоже кричу:

— Это ты ответишь за порчу казенного имущества! Зачем на хвосте катался? Кто ты такой, что за птица?

А он мне в ответ:

— Я Ворона!

— Так и знал, что ты ворона!

— У меня и отец был Ворона, и дед был Ворона! А ты людей хвостом цепляешь, ты мазила, а не летчик!

Вот какой попался…

Все хохочут, а Плотник с невозмутимым видом снова дает разглядывать картинку на одной из крышек. Искусный гравер изобразил на ней самолет в небе с Вороной на хвосте и сценку между Вороной и летчиком на земле.

— Кто же подарил эти часы?

Плотник таинственно опускал глаза.

— Командир отряда?

— Нет, товарищи, забирайте выше.

— Командующий воздушными силами?

Плотник качал головой.

— Может, ты сам себе их подарил да разрисовал? — шутили дешифровщики, люди скептические.

— Ворошилов! Ворошилов! — с восторгом догадывались лаборантки. И не верили, принимая за очередную шутку.

Отношение женского состава фотолаборатории к экипажу Плотника раз и навсегда установилось шутливое.

Ни самого веселого лейтенанта, ни его штурмана Сапожникова, забавного толстячка, ни стрелка-радиста, вихрастого сержанта, под фамилией Швец, — никто не принимал всерьез, как настоящих вояк. Это ведь не истребители, которые рискуют жизнью, сбивая самолет за самолетом, а воздушные фотографы. Нащелкают кучу снимков с высоты пяти тысяч метров и как завалят фотолабораторию, так и возись весь день, а чаще — всю ночь. Проявляй, расшифровывай, и все срочно, срочно.

Но девушки все прощали докучливым поставщикам больших рулонов необработанной пленки за их веселый нрав.

Плотник великолепно играл на баяне, Швец неподражаемо плясал и был неутомим в танцах, а Сапожников… О, Сапожников писал стихи. Кроме того, на всех вечерах самодеятельности они неизменно выступали как трио юмористов.

Номер назывался: «За совмещение специальностей и полную взаимозаменяемость в полете».

Друзья понимали друг друга с полуслова и даже без слов, по взгляду, по жесту, по кивку головы.

Познакомились три друга еще до войны.

Как-то раз, зайдя в полковую пошивочную, лейтенант Плотник заметил портновского подмастерья, сидящего на подоконнике. В руках у него была недошитая гимнастерка. Портной наблюдал, как виражили, пикировали и штопорили серебристые птицы. Он ничего не замечал в мастерской, отдав все внимание небу. Когда какой-нибудь самолет давал свечу, забираясь в небесные выси, портной склонял голову набок, по-птичьи, и застывал, приоткрыв рот.

— Что, в небо хочется? — спросил Плотник.

Портной вздрогнул и опустил глаза, словно пойманный на чем-то запретном.

— Да, скучная профессия — шить, то же, что быть парикмахером: ты людей бреешь — они обрастают, ты их бреешь — они снова обрастают.

Портной улыбнулся, затем вздохнул:

— Вот так и жизнь может пройти без особого результата, у меня ведь и фамилия-то Швец!

Плотнику стало жалко парня.

Он любил открывать в людях неожиданные способности. И через некоторое время при содействии Плотника портной стал учиться на воздушного стрелка-радиста.

Больше всех радовался успехам новичка его шеф.

Когда привозили конус, изрешеченный пулеметами воздушного стрелка-радиста, Плотник хлопал перчаткой о перчатку и говорил:

Видали, как отделал? Узнаю Швеца: прошил, прострочил, лучше некуда!

В начале войны лейтенант смело включил Швеца в свой экипаж.

Зимой авиачасть срочно перебросилась на север.

Здесь войскам предстояло взломать сильно укрепленный оборонительный пояс врага на подступах к Ленинграду.

Комсомольскому экипажу доверили разведать мост, по которому шло снабжение предмостного укрепления, небольшого, но очень мешающего переправам плацдарма, захваченного противником на нашем берегу реки.

Несколько раз мост этот объявляли разрушенным бомбежкой, но каждый раз при штурме плацдарма с того берега появлялись бронепоезда и гасили наступательный порыв пехоты, срывая результаты артиллерийской подготовки.

Плотник слетал на объект и подивился простоте задания.

Мост, видимый простым глазом, стоял целехонек. Его металлические фермы четко выделялись на фоне ледяного покрова реки, усеянного воронками.

Безукоризненный снимок, мастерски сделанный с разных подходов, не требовал и расшифровки.

— Разнесем в пух! — сказал авиационный представитель в штабе наземных войск. — Только дайте приказ, когда отбомбить.

И в ответ на скептические замечания добавил:

— Не сомневайтесь, если объект вскрыт экипажем Плотника, считайте его в кармане! Это наш лучший воздушный разведчик. Да вот, полюбуйтесь! — и положил перед генералами несколько фотографий, еще влажных.

Генералы полюбовались и приказали:

— Разбомбить сразу после артподготовки, чтоб не успели восстановить к моменту атаки. Очевидно, весь секрет в быстрой ликвидации повреждений. Наверное, где-нибудь в лесу прячут готовые фермы.

Мост нарочно оставили целым, чтобы создать у противника иллюзию, что в момент нашего наступления он легко может перебросить к крепости резервы и бронепоезда, скрывающиеся в туннелях по ту сторону реки.

На рассвете должны были заговорить орудия, а потом пойти пехота.

Полк бомбардировщиков вылетел сразу после артподготовки и точно и красиво трижды перекрыл мост, выполняя заходы с залповым бомбометанием по звеньям.

Плотник, фотографируя результаты, ясно разглядел, как бомбы легли поперек моста, черные фермы взлетели вверх и упали на лед.

Возвращаясь, летчики увидели внизу черный Ураган, ломающий лес. Он шел, свиваясь и развиваясь, то рассыпаясь на отдельные смерчи, то бушуя сплошной стеной, вырывая с корнями деревья, круша гранитные скалы.

К небу поднимались тучи ветвей, обломков и, как над всяким вихрем, летели какие-то бумажки.

— Странно, почему наши повторяют артподготовку? — удивился Плотник.

Ему захотелось разглядеть, откуда стреляют наши пушки. Но они были так замаскированы что не увидел.

Длинные языки пламени, казалось, рождались в лесу произвольно, словно какая-то дикая молния. Снег вокруг озарялся багровым отблеском.

— Очевидно, для страховки. За огневым валом пойдет пехота, и плацдарм будет наш, откроется путь на запад…

Но ошибся. Пехота, пошедшая на штурм, замешкалась в глубоком снегу и была отбита появившимися, откуда ни возьмись, бронепоездами. Они могли пройти только через мост.

— Но мы же его обрушили! — утверждал Плотник. — Я видел своими глазами. Бомбы разнесли его в куски! Да вот, смотрите снимки!

На фотографии ярко выделялись черные фермы, сброшенные на лед; быки, расколотые бомбами надвое, словно они были стеклянными, а не из гранита. Около них уже обозначились восстановительные работы, объектив даже успел захватить и фигурки разбегающихся людей.

Фотографии отправили в штаб.

Вскоре Плотника и его штурмана вызвали на командный пункт, прислав за ними открытый вездеход.

Это был путь сквозь ад. Вся дорога разрыта воронками от снарядов. Все кюветы — какое там! — вся лесная просека забита разбитыми грузовиками, противотанковыми пушками и трупами наших солдат. Командный пункт в расчете на успех был вынесен к самому переднему краю, и летчикам, сойдя с машины, пришлось добираться до блиндажа ползком.

— Ну-с, рожденные летать, пришлось поползать? — скептически осмотрев их взмокшие волосы, спросил генерал.

Летчики промолчали.

— Видели результат?

Плотник проглотил слюну. У него пересохло в гортани, он не мог выговорить ни слова. Сапожников осунулся, словно похудел в одно мгновение.

— Ненужные жертвы — результат вашей ошибки. Вы указали бомбардировщикам ложный мост. Попались на туфту, ясно? Вот полюбуйтесь, куда отлетели куски ферм, сделанных из дерева и фанеры и подкрашенных в черный цвет… Разве настоящие, железные, разлетаются, как щепки? И падают на лед, даже не пробив его… А лед здесь, на реке горного типа, совсем не толст, пленка!

Этого воздушные разведчики не знали.

А фермы? Они же сложены из кусков льда. Как только их разбомбят, противник тут же складывает новые, поливает водой, и — готово дело.

Ничего не скажешь — быстрота восстановления!..

Разрешите искупить… — шепотом заговорил Плотник, потерявший голос.

— Не в этом дело! — прервал его генерал.

Вы искупите свою оплошность, если найдете настоящий мост. Как хотите, но обязаны доставить нам точные сведения.

— Доставлю — живым или мертвым! — сказал Плотник. К нему вернулся голос.

Наутро пал туман. К концу дня с востока подул ветерок, и, как только развиднело, Плотник поднял в воздух свою белоснежную машину.

К ложному мосту подошли на бреющем и с глубокого виража рассмотрели свой позор. Да, вот они, «быки», сложенные из кусков льда, от обильной поливки на них — сосульки. Тускло выглядит дерево, покрашенное в черный цвет. На металле остались бы хоть какие-нибудь вмятины после бомбежки, а здесь никаких. Хорошо постарались «восстановители» — мост как новенький…

Но где же настоящий?

Плотник поднял самолет на большую высоту и тщательно, с нескольких заходов сфотографировал подозрительный участок местности, не совпадающий с картой, которой они пользовались.

С карманами, полными шоколада из бортового пайка, явились пилот и штурман в знакомую лабораторию. Очарованные девушки проявили им пленку особенно тщательно. И были немало удивлены, когда офицеры обрадовались, как мальчишки, найдя какой-то холм, не указанный на карте, и ушли такие счастливые, какими их девушки не видали никогда.

На другой день Плотник снова вывел машину на ненавистный ложный мост. Затем круто развернулся и спикировал на стожок сена, торчавший рядом с загадочным холмом, не указанным на старой карте.

Сапожников расхохотался — из стога сена посыпались солдаты.

— Так и есть, — сказал Плотник, выйдя из пике и делая крутой вираж, — мост спрятан под холмом из фанеры, в ложном стогу сена прячется охрана. Сейчас мы спикируем на холм, и зенитки…

Он не ошибся. Сноп зенитного огня вырвался навстречу машине.

— Ага! Наступили на больную мозоль! — крикнул Плотник, проделав противозенитный маневр и уводя машину на новый заход.

Теперь почти не было сомнений, что мост скрывается здесь.

Плотнику хотелось убедиться в этом не только самому, но и убедить других. Он искал признаков, которые бы точней показали, что холм этот — искусственное сооружение из фанеры, окрашенной под снег и умело присыпанной снегом.

День угасал. От деревьев и холмов ложились косые длинные тени.

Воронье, приваженное трупами, потянулось на Ночлег. Птицы летели над рекой, над незамерзающими стремнинами, словно греясь паром, поднимающимся над кипящей водой.

И вдруг Плотник увидел, что, долетев до за. снеженного холма, стая воронья не обогнула его а влетела внутрь и исчезла в холме, как оборотни в страшной сказке.

— Штурман, ты видел? Они ночуют на фермах настоящего моста, закрытых фанерой. Птицы нашли теплое местечко, ясно! — радостно воскликнул Плотник.

Он спикировал прямо к подножию волшебного холма и, вырвав машину из пике, взревел моторами. И, когда перескочил холм, увидел, что с противоположной стороны его выметнулось вспугнутое воронье.

Сомнений быть не может — настоящий мост найден!

Плотник делал заход за заходом. Сапожников с разных направлений фотографировал ложный холм.

— Внимание, истребители! — просигналил Швец.

Фашистские истребители много дней не выдавали своего присутствия, имея одну задачу — оберегать мост. Они давно следили за этим двухмоторным скоростным бомбардировщиком, упрямо утюжившим воздух над рекой. Пока он фотографировал пустые места, они не беспокоились.

Но как только поняли, что бомбардировщик фотографирует холм, скрывающий мост, три истребителя мгновенно взлетели со своего скрытого аэродрома. Три других приготовились к взлету.

Остальное произошло с катастрофической быстротой. Светящиеся пули прочертили небо, впились в облака, погасли в реке. Налетевшие «фоккеры» били снизу, сверху и с боков. Удары пуль по плоскостям, по обшивке фюзеляжа Плотник почти почувствовал своим телом. Заработали пулеметы воздушного стрелка-радиста. Темная бесформенная тень возникла на снегу.

«Один задымил! — догадался Плотник. — Молодец Швец! Прошил-прострочил…»

По бронированной спинке плеснуло тяжело, как водой. «Неужели очередью из крупнокалиберного?» — подумал Плотник. Но тогда Швец погиб? Нет, снова заработала его машинка. Плотник резко развернулся. Промазавший истребитель просвистал мимо, как камень. Швец успел вкатить ему в бок длинную очередь.

— Здорово прострочил! — крикнул в переговорную трубку Плотник, поднимая машину над лесом.

Стрелок не отозвался. Летчик оглянулся.

Истребитель противника врезался в лес, подняв снежную пыль. Дымный след от другого тянулся к тайному аэродрому. Третьего не было видно.

Отбились! — заликовало сердце Плотника. Швец, что с тобой? — крикнул он громче и повернулся на сиденье.

Мгновенно ему обожгло плечо, раздался плеск пуль. Они, как градины, забились по стеклам кабины.

Плотник взял влево, и впервые самолет не послушался его. Он резко накренился и пошел вправо, на дым кипящей реки…

Плотник успел только вытянуть на отлогий берег у самого холма, как раздался удар крыла о землю, каменный вихрь поднялся вместе со снегом, летчик ударился о щиток и потерял сознание. Очнувшись, Плотник увидел пламя и, собрав все силы, выполз из огня, охватившего самолет. Он хотел броситься на помощь к товарищам, но сумел встать только на колени. Ноги не слушались, сломанные в ступнях. Все тело ныло после удара при падении.

— Сапожников! Швец! — крикнул он. — Скорей, сгорите, ребята!

Никто не отозвался, только огонь жадно ворчал, пожирая обломки машины.

Плотник посмотрел пристальней и увидел товарищей; но они уже не видели его.

Швец лежал ничком в стальной турели, убитый в неравном бою в воздухе, при падении его даже не повредило.

Острый кусок скалы, скрытый под снегом, начисто срезал штурманскую кабину. От страшного удара верхнюю половину тела Сапожникова закинуло на крыло самолета.

Черный дым вился под ним, а пламя стелилось низко, не смея коснуться бескровного лица. Плотник не смог ни закричать, ни заплакать. Он только склонил голову.

И вдруг услышал величественный шум реки, прежде заглушаемый моторами. На коленях он пополз к ней. Ноги не слушались, он не мог вздохнуть полной грудью, разбитой при падении; хотелось упасть на снег и не вставать. Но воля звала к шумящей реке, словно к жизни.

Казалось, дотащиться до нее — главное.

И вот он у реки. Летчик осмотрел местность.

Фанерный холм оставил над рекой темную щель, в которую, ища теплого ночлега, снова слетались птицы. В стогах, скрывавших охрану моста, открылись двери. Люди с оружием выбежали из них и устремились к горящему самолету.

Плотник смерил расстояние от себя до них, затем снова взглянул на реку. Она рядом — до людей еще далеко.

Тогда, остановившись у самого края берега, спиной к воде, он быстро вытащил из кармана большие золотые часы. Судорожно пошарив по борту комбинезона, нашел булавку, открыл крышку и стал чертить булавкой по мягкому золоту внутренней стороны картинку, взглядывая на искусственный холм, на стога. Это стоило ему больших усилий. Кровавый пот струился по бледным щекам его.

Сдавайся! Эй, рус, сдавайся! — кричали солдаты уже совсем близко.

Плотник, сжав зубы, чертил, с усилием стискивая пальцы.

Неожиданно человек в белой шапке-ушанке скуластый, рыжебровый, вырос перед ним и прицелился прямо в лицо.

Плотник быстро засунул руки в карманы и одним движением сбросил себя в поток.

Кипящая вода скрыла его с глаз подбежавших врагов.

Вот все, что случилось в этот день с экипажем Плотника. Огонь и вода похоронили его вдали от своих.

Прошло два дня. На третий дозорный, сидевший над рекой, заметил плывущее по реке тело.

— Летчика несет! — прошептали бойцы, увидя синий комбинезон.

Они достали еловую ветвь с сучками, осторожно прихватили плывущего и подтянули к себе, опасаясь пули с того берега.

Вынули тело неизвестного товарища и обыскали. И в руке, засунутой в карман, увидели большие золотые часы.

— «Лейтенанту Плотнику»… — прочел один из бойцов и, бережно завернув часы в носовой платок, пополз в блиндаж заставы.

К вечеру часы, тяжелые, еще сыроватые, лежали поверх карты, разложенной на столе начальника штаба. Плотник лежал на снегу у командного блиндажа. Он заледенел, весь покрылся сверкающей звенящей коркой, как броней, при полной луне каждая льдинка в волосах его сверкала, а замерзшие глаза были открыты. Бойцы подошли и не решились накрыть его серой шинелью: казалось, он смотрит на далекое небо, на звезды…

— Рисунок точно совпадает с изъянами на карте, смотрите. — Начальник штаба подал лупу командующему. — Вот холм, которого нет на нашей карте, вот излучина, сделанная искусственно…

— Удивительно, как это он сумел нарисовать, — сказал командующий, внимательно разглядывая картину на крышке часов.

— А ведь он был когда-то не то гравером, не то учеником гравера…

На золоте резкими скупыми штрихами изображался холм, летящие над рекой птицы, самолет в виде сломанного креста с двумя витками пламени, два стога и бегущие от них фигурки людей. Скрещенные стрелки указывали север и юг.

— Точная работа, — сказал командующий. — Это про Плотника говорили, что у него какие-то необыкновенные именные часы?

Да, эти часы ему подарил Ворошилов.

Командующий посмотрел картинку, изображающую спасение Вороны.

Любопытно.

Начальник штаба печально улыбнулся:

Плотник был шутник. Эту картинку на именных часах он изобразил сам.

Улыбка пробежала и по лицу командующего:

— А молодец! — Он еще раз подержал на ладони часы, разглядывая последний рисунок Плотника. — Нашел все-таки способ доставить свое разве донесение…

И оба задумались, стараясь представить себе, как и при каких обстоятельствах экипаж воздушного разведчика выполнил свой долг.

— Так вот, — сказал генерал после минуты молчания, — приказываю: разбомбить замаскированный мост за час до начала атаки. Представить экипаж комсомольцев к награде посмертно!

— А именные часы? — спросил начальник штаба.

— Отправьте в авиачасть. Они должны храниться вместе со знаменем, вечно, как талисман полка

рассказы

Карелинка

Если нужно было поразить далекую, еле видимую цель, никто не мог сделать это лучше молодого снайпера нашей роты — Евгения Карелина, а попросту — Жени.

Это он снял с одного выстрела «фрица с длинными глазами» — фашистского наблюдателя, который разглядывал Ленинград, устроившись на маковке заводской трубы. Фашист так и свалился в трубу, только стекла бинокля сверкну ли…

Женя умел выбирать цель и днем и ночью. ц позиции находил в самых неожиданных местах: то затаится в болоте и снимет немецкого наблюдателя; то заберется на вершину заводской трубы, избитой снарядами до того, что она вот-вот рухнет, и выцелит оттуда офицера, вышедшего из блиндажа прогуляться по свежему воздуху.

— Здорово у тебя получается! — завидовали иные бойцы.

А Карелин отвечал:

— По науке. Я траекторию учитываю. Могу попасть даже в невидимого фрица.

И аккуратно протирал кусочком замши стекло оптического прицела. Винтовку он берег и холил, как скрипку. Носил ее в чехле. Когда Женя выходил на снайперскую охоту, его охранял автоматчик. Берегли у нас знатного снайпера.

Напарника ему дали надежного, уроженца Сибири, по фамилии Прошин.

Командир сказал ему:

— Сам погибай, а снайпера сохраняй! Будьте надежны! — ответил Прошин.

И охранял на совесть. При выходе снайпера первым выползал вперед и оберегал выбранную Карелиным позицию, а при уходе прикрывал с тыла.

Однажды он сказал Карелину:

Молодой ты, Женя, а хитрый: сколько прикончил фрицев, а сам жив остаешься. Наверное, жизнь свою очень любишь.

— Люблю, — не смутившись, ответил Карелин. — Жизнь мне очень нужна. Длинная- длинная, до седых волос…

— Это зачем же такая?

— Я должен за свою жизнь вывести под Ленинградом грушу-дюшес «карелинку» и виноград «северный карелинский». Друзьям детства обещал, когда еще пионером был.

— Ага, — догадался Прошин, — так это ты для того у командира отпуска зарабатываешь, чтобы с лопатой в Летнем саду повозиться? Знаю. Наши солдаты видели тебя у мраморных фигур.

— Нет, это я не для того. Чтобы спасти от обстрела мраморные статуи, ленинградцы решили их закопать в землю. А мы их опавшими листьями укрывали, чтобы землей не поцарапать.

— Ишь ты, какой заботливый! — сказал Прошин, по-отечески обняв Женю за плечи. — Ничего, не бывать врагу в городе. По его улицам Ленин ходил… Здесь нам каждый камень дорог.

Подружились они крепко и за время обороны Ленинграда врагов поубивали немало.

Наступил день прорыва блокады. Бойцы чувствовали подготовку нашего удара и ожидали его, как праздника.

Пехотинцам ставилась задача: с первого броска достигнуть вражеских артиллерийских позиции.

После ураганной артиллерийской подготовки, в которой приняли участие и грозные броненосцы» стоящие на Неве, бросилась вперед наша пехота.

Обгоняя товарищей, неслись на лыжах Карелин и Прошин.

Жене хотелось во что бы то ни стало достигнуть первым артиллерийских позиций на Вороньей горе. Там стояли батареи тяжелых орудий, которые вели обстрел Ленинграда.

Вот с ними-то и хотел Женя посчитаться.

Он знал тут все ходы и выходы. По долинке ручья, по канавке, окружающей старинный парк, незаметный в белом халате, проскользнул он в парк, а за ним и Прошин, также на лыжах.

И только они выбрались на опушку — увидели, как из мелкого кустарника поднимаются к небу стволы орудий, выше деревьев.

Лафеты их передвигались по кругу, громоздкие, как тендеры паровозов. Замки орудий открывались, как дверцы паровозных топок.

Эти дальнобойные пушки недавно прибыли с заводов Круппа, из глубины Германии. Гитлер хвастался, что разрушит Ленинград при помощи этих стальных чудовищ.

Вот они готовятся к стрельбе. Белый брезент, прикрывавший гору снарядов, был раскрыт. Солдаты подкатывали вагонетки со снарядами по Рельсам узкоколейки. Заряжающие поднимали снаряды лебедками. Наводчики крутили штурвалы, и пушки медленно поднимали дула к небу. Офицер, поблескивая очками, торопливо выкрикивал приказания. Позади батареи глухо ворчали большие крытые грузовики.

Карелин понял, что гитлеровцы, перед тем как удрать, хотят выпустить по городу весь запас снарядов.

— Прошин, друг, не позволим! — прошептал он, схватив товарища за руку.

— Да что ты, Женя! Что же мы сделаем вдвоем?

И автоматчик оглянулся, далеко ли рота. Далековато…

Позади слышался гранатный бой у решетки дудергофского парка.

— Ишь ты, как мы вырвались вперед! Что же делать-то?

Но Карелин знал, что как кошка, вскарабкался он на дерево и, положив винтовку на сучья, открыл снайперский огонь по орудийной прислуге.

Выстрел, другой, третий — и каждая пуля в цель. Заряжающий опустил рукоятку лебедки. Снаряд ткнулся в снег, придавив подвозчика. Наводчик ткнулся головой в лафет. Офицер сел, взмахнув руками.

Прошин, стоя за деревом, считал пустые гильзы, сыпавшиеся с дерева, как ореховые скорлупки, и шептал:

— Ага, вот оно как, вот…

Но вдруг заметил опасность. Стволы нескольких орудий перестали подниматься к зениту, а стали медленно опускаться.

Ниже, ниже, словно высматривая, кто притаился тут, на опушке парка.

Вот один ствол уставился прямо на самого Прошина, так, что его покоробило.

— Женя, — закричал он, — слезай! Сейчас они нас прямой наводкой! Женя!..

Но Карелин не слушал. Зарядив новую обойму, он стрелял, все ускоряя огонь. Среди пуль попались бронебойные и зажигательные. Бронебойные с визгом ударялись о сталь лафетов, зажигательная подожгла грузовик.

На батарее возникла паника. Солдаты бежали к грузовикам, бросая орудия, офицеры прятались за укрытия. По несколько орудий нацелили па опушку парка, откуда велся меткий огонь. Фашисты вообразили, что опушка парка уже захвачена многочисленной русской пехотой.

— Женя, приказываю — слезай! Я за тебя отвечаю! Пропадешь…

— Не мешай! Погоди…

— Женя, вперед! А то накроют!

Но Карелин уже не слушал, что кричал ему Прошин снизу. И залп орудий, направленных на опушку парка, застал его в разгаре боя. Тяжелые снаряды вспахали землю, подняли вверх камни, решетку парка, деревья. Всю местность заволокло желтым дымом. Разрывы прогрохотали так, словно здесь взорвался артиллерийский склад.

Разбежавшиеся было фашисты решили, что с русскими пехотинцами, захватившими опушку парка, покончено, и стали возвращаться к орудиям.

Но в это время из дымного облака, в котором еще крутились, оседая, какие-то бумаги, ветка деревьев и окопное тряпье, поднятое вихрями разрывов, послышался хриплый крик:

— Ур-ра!..

По лафетам зацокали пули. А перед фашистами появился русский пехотинец. Простоволосый, без каски, в разодранном белом халате, он бежал на батарею, прижав к груди автомат. Строчил из него, рассеивая пули веером, и неумолчно кричал «ура».

Фашистам показалось, что за ним бегут цепи русской пехоты. И, увидев первого грозного вестника наступающих, они бросили вагонетки, снаряды, пушки и кинулись по машинам.

Через минуту Прошин был уже на батарее хозяином. Забравшись на гору снарядов, он размахивал автоматом над головой и призывал:

— Карелин, ко мне!

Но Женя не откликался. Что случилось с ним?

На батарею уже бежали наши подоспевшие бойцы. Все пушки были захвачены целыми.

Прошин вернулся на перепаханную снарядами опушку парка.

Долго, хлопотливо разбирал он груды ветвей, поднимал расщепленные стволы, все искал товарища. И наконец нашел его мертвое тело.

Карелин погиб, спасая свой родной Ленинград. Но винтовка его сохранилась. Без единой царапины. Была еще тепла от выстрелов, и оптически прицел поблескивал.

Прошин вынес тело снайпера и старательно уложил на видное место, а сам побежал догонять роту — бой не ждал.

Он захватил с собой его винтовку. И до вечера носил за спиной. Только к ночи опомнился у какого-то костра и затосковал о Жене, как о погибшем сыне.

Бойцы видели, как он взял и руки снайперскую винтовку Карелина и долго смотрел на нее. Потом вздохнул, подошел к командиру и отрапортовал:

— Виноват, не уберег Карелина… Примите оружие.

Командир посмотрел на него, подумал и, отстранив винтовку, сказал:

— Не смогли уберечь — сумейте заменить товарища. Ведь вы, сибиряки, — стрелки!

— Спасибо! — сказал с чувством Прошин. — Постараюсь заслужить подарок. Будьте надежны — заиграет в моих руках.

И заиграла.

Стрелял из нее Прошин отлично и, когда ушел в тыл после ранения, передал отличному снайперу — Жильцову. А после него она была у Матвеева. Так и дошла, как эстафета, до самого Берлина.

И каждый, кто принимал ее как почетное орудие, становился на одно колено, целовал ложу, всю исчерченную насечками по количеству истребленных фашистов, и давал клятву воевать так же, как воевал ее первый хозяин — Евгений Карелин.

Так дожила она до победы. А сейчас стоит рядом со знаменем полка. Ветераны зовут ее ласково «карелинка».

Молодым солдатам, пришедшим в полк, всегда рассказывают ее историю.

А тем, кто отличится в учебе, дают сделать из нее почетный выстрел.

рассказы

Сергей Алексеев «Рассказы»

Выходное платье

Было это ещё до начала войны с фашистами. Кате Извековой подарили родители новое платье. Платье нарядное, шёлковое, выходное.

Не успела Катя обновить подарок. Грянула война. Осталось платье висеть в шкафу. Думала Катя: завершится война, вот и наденет она своё выходное платье.

Фашистские самолёты не переставая бомбили с воздуха Севастополь.

Под землю, в скалы ушёл Севастополь.

Военные склады, штабы, школы, детские сады, госпитали, ремонтные мастерские, даже кинотеатр, даже парикмахерские — всё это врезалось в камни, в горы.

Под землёй организовали севастопольцы и два военных завода.
5

На одном из них и стала работать Катя Извекова. Завод выпускал миномёты, мины, гранаты. Затем начал осваивать производство авиационных бомб для севастопольских лётчиков.

Всё нашлось в Севастополе для такого производства: и взрывчатка, и металл для корпуса, даже нашлись взрыватели. Нет лишь одного. Порох, с помощью которого подрывались бомбы, должен был засыпаться в мешочки, сшитые из натурального шёлка.

Стали разыскивать шёлк для мешочков. Обратились на различные склады.

На один:

— Нет натурального шёлка.

На второй:

— Нет натурального шёлка.

Ходили на третий, четвёртый, пятый.

Нет нигде натурального шёлка.

И вдруг… Является Катя. Спрашивают у Кати:

— Ну что — нашла?

— Нашла, — отвечает Катя.

Верно, в руках у девушки свёрток.

Развернули Катин свёрток. Смотрят: в свёртке — платье. То самое. Выходное. Из натурального шёлка.

— Вот так Катя!

— Спасибо, Катя!

Разрезали на заводе Катино платье. Сшили мешочки. Засыпали порох. Вложили мешочки в бомбы. Отправили бомбы к лётчикам на аэродром.

Вслед за Катей и другие работницы принесли на завод свои выходные платья. Нет теперь перебоев в работе завода. За бомбой готова бомба.

Поднимаются лётчики в небо. Точно бомбы ложатся в цель.

Буль-буль

Не стихают бои в Сталинграде. Рвутся фашисты к Волге.

Обозлил сержанта Носкова какой-то фашист. Траншеи наши и гитлеровцев тут проходили рядом. Слышна из окопа к окопу речь.

Сидит фашист в своём укрытии, выкрикивает:

— Рус, завтра буль-буль!

То есть хочет сказать, что завтра прорвутся фашисты к Волге, сбросят в Волгу защитников Сталинграда.

Сидит фашист, не высовывается. Лишь голос из окопа доносится:

— Рус, завтра буль-буль. — И уточняет: — Буль-буль у Вольга.

Действует это «буль-буль» на нервы сержанту Носкову.

Другие спокойны. Кое-кто из солдат даже посмеивается. А Носков:

— Эка ж, проклятый фриц! Да покажись ты. Дай хоть взглянуть на тебя.

Гитлеровец как раз и высунулся. Глянул Носков, глянули другие солдаты. Рыжеват. Осповат. Уши торчком. Пилотка на темени чудом держится.

Высунулся фашист и снова:

— Буль-буль!

Кто-то из наших солдат схватил винтовку. Вскинул, прицелился.

— Не трожь! — строго сказал Носков.

Посмотрел на Носкова солдат удивлённо. Пожал плечами. Отвёл винтовку.

До самого вечера каркал ушастый немец: «Рус, завтра буль-буль. Завтра у Вольга».

К вечеру фашистский солдат умолк.

«Заснул», — поняли в наших окопах. Стали постепенно и наши солдаты дремать. Вдруг видят, кто-то стал вылезать из окопа. Смотрят — сержант Носков. А следом за ним лучший его дружок рядовой Турянчик. Выбрались дружки-приятели из окопа, прижались к земле, поползли к немецкой траншее.

Проснулись солдаты. Недоумевают. С чего это вдруг Носков и Турянчик к фашистам отправились в гости? Смотрят солдаты туда, на запад, глаза в темноте ломают. Беспокоиться стали солдаты.

Но вот кто-то сказал:

— Братцы, ползут назад.

Второй подтвердил:

— Так и есть, возвращаются.

Всмотрелись солдаты — верно. Ползут, прижавшись к земле, друзья. Только не двое их. Трое. Присмотрелись бойцы: третий солдат фашистский, тот самый — «буль-буль». Только не ползёт он. Волокут его Носков и Турянчик. Кляп во рту у солдата.

Притащили друзья крикуна в окоп. Передохнули и дальше в штаб.

Однако дорогой сбежали к Волге. Схватили фашиста за руки, за шею, в Волгу его макнули.

— Буль-буль, буль-буль! — кричит озорно Турянчик.

— Буль-буль, — пускает фашист пузыри. Трясётся как лист осиновый.

— Не бойся, не бойся, — сказал Носков. — Русский не бьёт лежачего.

Сдали солдаты пленного в штаб.

Махнул на прощание фашисту Носков рукой.

— Буль-буль, — прощаясь, сказал Турянчик.

Особое задание

Задание было необычным. Называлось оно особым. Командир бригады морских пехотинцев полковник Горпищенко так и сказал:

— Задание необычное. Особое. — Потом переспросил: — Понятно?

— Понятно, товарищ полковник, — ответил старшина-пехотинец — старший над группой разведчиков.

Был он вызван к полковнику один. Вернулся к своим товарищам. Выбрал в помощь двоих, сказал:

— Собирайтесь. Задание выпало нам особое.

Однако что за особое, пока старшина не говорил.

Дело было под новый, 1942 год. Ясно разведчикам: в такую-то ночь, конечно, задание сверхособое. Идут разведчики за старшиной, переговариваются:

— Может, налёт на фашистский штаб?

— Бери выше, — улыбается старшина.

— Может, в плен генерала схватим?

— Выше, выше, — смеётся старший.

Переправились ночью разведчики на территорию, занятую фашистами, продвинулись вглубь. Идут осторожно, крадучись.

Опять разведчики:

— Может, мост, как партизаны, идём взрывать?

— Может, на фашистском аэродроме произведём диверсию?

Смотрят на старшего. Улыбается старший.

Ночь. Темнота. Немота. Глухота. Идут в фашистском тылу разведчики. Спускались с кручи. На гору лезли. Вступили в сосновый лес. Крымские сосны вцепились в камни. Запахло приятно хвоей. Детство солдаты вспомнили.

Подошёл старшина к одной из сосенок. Обошёл, посмотрел, даже ветви рукой пощупал.

— Хороша?

— Хороша, — говорят разведчики.

Увидел рядом другую.

— Эта лучше?

— Сдаётся, лучше, — кивнули разведчики.

— Пушиста?

— Пушиста.

— Стройна?

— Стройна!

— Что же — к делу, — сказал старшина. Достал топор и срубил сосенку. — Вот и всё, — произнёс старшина. Взвалил сосенку себе на плечи. — Вот и управились мы с заданием.

— Вот те и на, — вырвалось у разведчиков.

На следующий день разведчики были отпущены в город, на новогоднюю ёлку к детям в детский дошкольный подземный сад.

Стояла сосенка. Стройна. Пушиста. Висят на сосенке шары, гирлянды, разноцветные фонарики горят.

Вы спросите: почему же сосна, не ёлка? Не растут в тех широтах ёлки. Да и для того, чтобы сосенку добыть, надо было к фашистам в тылы пробраться.

Не только здесь, но и в других местах Севастополя зажглись в тот нелёгкий год для детей новогодние ёлки.

Видать, не только в бригаде морских пехотинцев у полковника Горпищенко, но и в других частях задание для разведчиков в ту предновогоднюю ночь было особым.

Огородники

Было это незадолго до Курской битвы. В стрелковую часть прибыло пополнение.

Старшина обходил бойцов. Шагает вдоль строя. Рядом идёт ефрейтор. Держит карандаш и блокнот в руках.

Глянул старшина на первого из бойцов:

— Картошку сажать умеешь?

Боец смутился, пожал плечами.

Дальше шагнул старшина:

— Картошку сажать умеешь?

— Умею! — звонко сказал солдат.

— Два шага вперёд.

Вышел солдат из строя.

— Пиши в огородники, — сказал старшина ефрейтору.

Дальше идёт старшина:

— Картошку сажать умеешь?

— Умею.

— Умею.

— Не пробовал.

— Умею.

— Не приходилось, но если надо…

— Умею.

— Умею.

— Хватит, — сказал старшина.

Вышли вперёд бойцы. Оказался в строю умеющих и солдат Анатолий Скурко. Гадает солдат Скурко: куда это их, умеющих? «Картошку сажать — так по времени поздно. (Уже вовсю заиграло лето.) Если её копать, то по времени очень рано».

Гадает солдат Скурко. И другие бойцы гадают:

— Картошку сажать?

— Морковку сеять?

— Огурцы для штабной столовой?

Посмотрел на солдат старшина.

— Ну что же, — сказал старшина. — Отныне вам быть в минёрах, — и вручает солдатам мины.

Приметил лихой старшина, что тот, кто умеет сажать картофель, быстрей и надёжнее ставит мины.

Усмехнулся солдат Скурко. Не сдержали улыбок и другие солдаты.

Приступили к делам огородники. Конечно, не сразу, не в тот же миг. Ставить мины не такое простое дело. Специальную тренировку прошли солдаты.

На многие километры на север, на юг, на запад от Курска протянули минёры минные поля и заслоны. Только в первый день Курской битвы на этих полях и заслонах подорвалось более ста фашистских танков и самоходных орудий.

Идут минёры.

— Ну как, огородники?

— Полный во всём порядок.

Злая фамилия

Стеснялся солдат своей фамилии. Не повезло ему при рождении. Трусов его фамилия.

Время военное. Фамилия броская.

Уже в военкомате, когда призывали солдата в армию, — первый вопрос:

— Фамилия?

— Трусов.

— Как-как?

— Трусов.

— Д-да… — протянули работники военкомата.

Попал боец в роту.

— Как фамилия?

— Рядовой Трусов.

— Как-как?

— Рядовой Трусов.

— Д-да… — протянул командир.

Много бед от фамилии принял солдат. Кругом шутки да прибаутки:

— Видать, твой предок в героях не был.

— В обоз при такой фамилии!

Привезут полевую почту. Соберутся солдаты в круг. Идёт раздача прибывших писем. Называют фамилии:

— Козлов! Сизов! Смирнов!

Всё нормально. Подходят солдаты, берут свои письма.

Выкрикнут:

— Трусов!

Смеются кругом солдаты.

Не вяжется с военным временем как-то фамилия. Горе солдату с этой фамилией.

В составе своей 149-й отдельной стрелковой бригады рядовой Трусов прибыл под Сталинград. Переправили бойцов через Волгу на правый берег. Вступила бригада в бой.

— Ну, Трусов, посмотрим, какой из тебя солдат, — сказал командир отделения.

Не хочется Трусову оскандалиться. Старается. Идут солдаты в атаку. Вдруг слева застрочил вражеский пулемёт. Развернулся Трусов. Из автомата дал очередь. Замолчал неприятельский пулемёт.

— Молодец! — похвалил бойца командир отделения.

Пробежали солдаты ещё несколько шагов. Снова бьёт пулемёт.

Теперь уже справа. Повернулся Трусов. Подобрался к пулемётчику. Бросил гранату. И этот фашист утих.

— Герой! — сказал командир отделения.

Залегли солдаты. Ведут перестрелку с фашистами. Кончился бой. Подсчитали солдаты убитых врагов. Двадцать человек оказалось у того места, откуда вёл огонь рядовой Трусов.

— О-о! — вырвалось у командира отделения. — Ну, брат, злая твоя фамилия. Злая!

Улыбнулся Трусов.

За смелость и решительность в бою рядовой Трусов был награждён медалью.

Висит на груди у героя медаль «За отвагу». Кто ни встретит — глаза на награду скосит.

Первый к солдату теперь вопрос:

— За что награждён, герой?

Никто не переспросит теперь фамилию. Не хихикнет теперь никто. С ехидством словцо не бросит.

Ясно отныне бойцу: не в фамилии честь солдатская — дела человека красят.

Необычная операция

Поражался Мокапка Зяблов. Непонятное что- то творилось у них на станции. Жил мальчик с дедом и бабкой недалеко от города Суджи в небольшом рабочем посёлке при станции Локинской. Был сыном потомственного железнодорожника.

Любил Мокапка часами крутиться около станции. Особенно в эти дни. Один за одним приходят сюда эшелоны. Подвозят военную технику. Знает Мокапка, что побили фашистов наши войска под Курском. Гонят врагов на запад. Хоть и мал, да с умом Мокапка, видит — приходят сюда эшелоны. Понимает: значит, здесь, в этих местах, намечается дальнейшее наступление.

Идут эшелоны, пыхтят паровозы. Разгружают солдаты военный груз.

Крутился Мокапка как-то рядом с путями. Видит: новый пришёл эшелон. Танки стоят на платформах. Много. Принялся мальчик танки считать. Присмотрелся — а они деревянные. Как же на них воевать?!

Бросился мальчик к бабке.

— Деревянные, — шепчет, — танки.

— Неужто? — всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

— Деревянные, деда, танки. Поднял старый глаза на внука. Помчался мальчишка к станции. Смотрит: снова идёт эшелон. Остановился состав. Глянул Мокапка — пушки стоят на платформах. Много. Не меньше, чем было танков.

Присмотрелся Мокапка — так ведь пушки тоже, никак, деревянные! Вместо стволов — кругляки торчат.

Бросился мальчик к бабке.

— Деревянные, — шепчет, — пушки.

— Неужто?.. — всплеснула руками бабка. Бросился к деду:

— Деревянные, деда, пушки.

— Что-то новое, — молвил дед.

Много непонятного творилось тогда на станции. Прибыли как-то ящики со снарядами. Горы выросли этих ящиков. Доволен Мокапка:

— Здорово всыпят фашистам наши!

И вдруг узнаёт: пустые на станции ящики. «Зачем же таких-то и целые горы?!» — гадает мальчик.

А вот и совсем непонятное. Приходят сюда войска. Много. Колонна спешит за колонной. Идут открыто, приходят засветло.

— Наши идут! Наши идут! — голосит Мокапка.

Лёгкий характер у мальчика. Сразу познакомился с солдатами. Дотемна всё крутился рядом. Утром снова бежит к солдатам. И тут узнаёт: покинули ночью эти места солдаты.

Стоит Мокапка, опять гадает.

Не знал Мокапка, что применили наши под Суджей военную хитрость.

Ведут фашисты с самолётов разведку за советскими войсками. Видят: приходят на станцию эшелоны, привозят танки, привозят пушки.

Замечают фашисты и горы ящиков со снарядами. Засекают, что движутся сюда войска. Много. За колонной идёт колонна. Видят фашисты, как подходят войска, а о том, что ночью незаметно отсюда они уходят, об этом враги не знают.

Ясно фашистам: вот где готовится новое русское наступление! Здесь, под городом Суджей. Стянули под Суджу они войска, на других участках силы свои ослабили. Только стянули — и тут удар! Однако не под Суджей. В другом месте ударили наши. Вновь победили они фашистов. А вскоре и вовсе разбили их в Курской битве.

Вязьма

Привольны поля под Вязьмой. К небу бегут холмы.

Слова из были не выкинешь. Под городом Вязьмой большая группа советских войск попала к врагу в окружение. Довольны фашисты.

Сам Гитлер, предводитель фашистов, звонит на фронт:

— Окружены?

— Так точно, наш фюрер, — рапортуют фашистские генералы.

— Сложили оружие?

Молчат генералы.

— Сложили оружие?

Вот смелый один нашёлся.

— Нет. Осмелюсь доложить, мой фюрер… — Генерал что-то хотел сказать.

Однако Гитлер отвлёкся чем-то. На полуслове прервалась речь.

Вот уже несколько дней, находясь в окружении, советские солдаты ведут упорные бои. Сковали они фашистов. Срывается фашистское наступление. Застряли враги под Вязьмой.

Снова Гитлер звонит из Берлина:

— Окружены?

— Так точно, наш фюрер, — докладывают фашистские генералы.

— Сложили оружие?

Молчат генералы.

— Сложили оружие?

— Нет.

Страшная брань понеслась из трубки.

— Осмелюсь доложить, мой фюрер, — пытается что-то сказать тот, смелый. — Наш Фридрих Великий ещё сказал…

Однако не слушает дальше фюрер. Бросил с досадой трубку.

Снова проходят дни. Не утихают бои под Вязьмой. Застряли, завязли враги под Вязьмой.

Вяжет их Вязьма, вяжет. За горло рукой взяла!

В гневе великом фюрер. Снова звонок из Берлина.

— Сложили оружие?

Молчат генералы.

— Сложили оружие?!

— Нет, — за всех отвечает смелый.

Снова брызнул поток нехороших слов. Заплясала мембрана в трубке.

Притих генерал. Переждал. Уловил минутку:

— Осмелюсь доложить, мой фюрер, наш великий, наш мудрый король Фридрих ещё сказал…

Слушает Гитлер:

— Ну, ну так что же сказал наш Фридрих?

— Фридрих Великий сказал, — повторил генерал, — русских нужно дважды застрелить. А потом ещё и толкнуть, мой фюрер, чтобы они упали.

Буркнул что-то невнятное в трубку фюрер. Отсоединился берлинский провод.

Целую неделю под Вязьмой не утихали бои. Неоценимой была для Москвы неделя. За эти дни защитники Москвы успели собраться с силами и подготовили для обороны удобные рубежи.

Привольны поля под Вязьмой. К небу бегут холмы. Здесь на полях, на холмах под Вязьмой сотни лежат героев. Здесь, защищая Москву, совершили советские люди ратный великий подвиг.

Знай! Запомни! Светлую память о них храни!

Генерал Жуков

Командующим Западным фронтом — фронтом, в состав которого входило большинство войск, защищавших Москву, был назначен генерал армии Георгий Константинович Жуков.

Прибыл Жуков на Западный фронт. Докладывают ему штабные офицеры боевую обстановку.

Бои идут у города Юхнова, у Медыни, возле Калуги.

Находят офицеры на карте Юхнов.

— Вот тут, — докладывают, — у Юхнова, западнее города… — и сообщают, где и как расположены фашистские войска у города Юхнова.

— Нет, нет, не здесь они, а вот тут, — поправляет офицеров Жуков и сам указывает места, где находятся в это время фашисты.

Переглянулись офицеры. Удивлённо на Жукова смотрят.

— Здесь, здесь, вот именно в этом месте. Не сомневайтесь, — говорит Жуков.

Продолжают офицеры докладывать обстановку.

— Вот тут, — находят на карте город Медынь, — на северо-запад от города, сосредоточил противник большие силы, — и перечисляют, какие силы: танки, артиллерию, механизированные дивизии…

— Так, так, правильно, — говорит Жуков. — Только силы не вот здесь, а вот тут, — уточняет по карте Жуков.

Опять офицеры удивлённо на Жукова смотрят. Забыли они про дальнейший доклад, про карту.

— Слушаю дальше, — сказал командующий.

Вновь склонились над картой штабные офицеры. Докладывают Жукову, какова боевая обстановка у города Калуги.

— Вот сюда, — говорят офицеры, — к югу от Калуги, подтянул противник мотомехчасти. Вот тут в эту минуту они стоят.

— Нет, — возражает Жуков. — Не в этом месте они сейчас. Вот куда передвинуты части, — и показывает новое место на карте.

Остолбенели штабные офицеры. С нескрываемым удивлением на нового командующего смотрят. Уловил Жуков недоверие в глазах офицеров. Усмехнулся.

— Не сомневайтесь. Всё именно так. Вы молодцы — обстановку знаете, похвалил Жуков штабных офицеров. — Но у меня точнее.

Оказывается, побывал уже генерал Жуков и под Юхновом, и под Медынью, и под Калугой. Прежде чем в штаб — поехал прямо на поле боя. Вот откуда точные сведения.

Во многих битвах принимал участие генерал, а затем Маршал Советского Союза Георгий Константинович Жуков — выдающийся советский полководец, герой Великой Отечественной войны. Это под его руководством и под руководством других советских генералов советские войска отстояли Москву от врагов. А затем в упорных сражениях и разбили фашистов в Великой Московской битве.

Московское небо

Было это ещё до начала Московской битвы.

Размечтался в Берлине Гитлер. Гадает: как поступить с Москвой? Мучается — что бы сделать такое необычное, оригинальное. Думал, думал…

Придумал такое Гитлер. Решил Москву затопить водой. Построить огромные плотины вокруг Москвы. Залить водой и город, и всё живое.

— Сразу погибнет всё: люди, дома и Московский Кремль!

Прикрыл он глаза. Видит: на месте Москвы бездонное плещется море!

— Будут помнить меня потомки!

Потом подумал: «Э-э, пока набежит вода…»

— Ждать?!

Нет, не согласен он долго ждать.

— Уничтожить сейчас же! В сию минуту!

Подумал Гитлер, и вот приказ:

— Разбомбить Москву! Уничтожить! Снарядами! Бомбами! Послать эскадрильи! Послать армады! Не оставить камня на камне! Сровнять с землёй!

Выбросил руку вперёд, как шпагу:

— Уничтожить! Сровнять с землёй!

— Так точно, сровнять с землёй, — замерли в готовности фашистские генералы.

22 июля 1941 года, ровно через месяц после начала войны, фашисты совершили первый воздушный налёт на Москву.

Сразу 200 самолётов послали в этот налёт фашисты. Нагло гудят моторы.

Развалились в креслах своих пилоты. Всё ближе Москва, всё ближе. Потянулись фашистские лётчики к бомбовым рычагам.

Но что такое?! Скрестились в небе ножами-шпагами мощные прожекторы. Поднялись навстречу воздушным разбойникам краснозвёздные советские истребители.

Не ожидали фашисты подобной встречи. Расстроился строй врагов. Лишь немногие самолёты прорвались тогда к Москве. Да и те торопились. Бросали бомбы куда придётся, скорей бы их сбросить и бежать отсюда.

Сурово московское небо. Крепко наказан непрошеный гость. 22 самолёта сбито.

— Н-да… — протянули фашистские генералы.

Задумались. Решили посылать теперь самолёты не все сразу, не общей кучей, а небольшими группами.

— Будут наказаны большевики!

На следующий день вновь 200 самолётов летят на Москву. Летят небольшими группами — по три, четыре машины в каждой.

И снова их встретили советские зенитчики, снова их отогнали краснозвёздные истребители.

В третий раз посылают фашисты на Москву самолёты. Неглупыми, изобретательными были генералы у Гитлера. Новый придумали план генералы. Надо самолёты послать в три яруса, решили они. Одна группа самолётов пусть летит невысоко от земли. Вторая — чуть выше. А третья — и на большой высоте, и чуть с опозданием. Первые две группы отвлекут внимание защитников московского неба, рассуждают генералы, а в это время на большой высоте незаметно к городу подойдёт третья группа, и лётчики сбросят бомбы точно на цели.

И вот снова в небе фашистские самолёты. Развалились в креслах своих пилоты. Гудят моторы. Бомбы застыли в люках.

Идёт группа. За ней вторая. А чуть поотстав, на большой высоте, третья. Самым последним летит самолёт особый, с фотоаппаратами. Сфотографирует он, как разрушат фашистские самолёты Москву, привезёт напоказ генералам…

Ждут генералы известий. Вот и возвращается первый самолёт. Заглохли моторы. Остановились винты. Вышли пилоты. Бледные-бледные. Едва на ногах стоят.

Пятьдесят самолётов потеряли в тот день фашисты. Не вернулся назад и фотограф. Сбили его в пути.

Неприступно московское небо. Строго карает оно врагов. Рухнул коварный расчёт фашистов.

Мечтали фашисты и их бесноватый фюрер уничтожить Москву до основ, до камня. А что получилось?

Красная площадь

1941 год. 7 Ноября. Годовщина Великой Октябрьской социалистической революции.

Враг рядом. Советские войска оставили Волоколамск и Можайск. На отдельных участках фронта фашисты подошли к Москве и того ближе. Бои идут у Наро-Фоминска, Серпухова и Тарусы.

Но как всегда, в этот дорогой для всех граждан Советского Союза день, в Москве, на Красной площади, состоялся военный парад в честь великого праздника.

Когда солдату Митрохину сказали, что часть, в которой он служит, будет принимать участие в параде на Красной площади, не поверил солдат вначале. Решил, что ошибся, ослышался, что-то неверно понял.

— Парад! — объясняет ему командир. — Торжественный, на Красной площади.

— Так точно, парад, — отвечает Митрохин. Однако в глазах неверие.

И вот замер Митрохин в строю. Стоит он на Красной площади. И слева стоят от него войска. И справа стоят войска. Руководители партии и члены правительства на ленинском Мавзолее. Всё точь-в-точь как в былое мирное время.

Только редкость для этого дня — от снега бело кругом. Рано нынче мороз ударил. Падал снег всю ночь до утра. Побелил Мавзолей, лёг на стены Кремля, на площадь.

8 часов утра. Сошлись стрелки часов на кремлёвской башне.

Отбили куранты время.

Минута. Всё стихло. Командующий парадом отдал традиционный рапорт. Принимающий парад поздравляет войска с годовщиной Великого Октября. Опять всё стихло. Ещё минута. И вот вначале тихо, а затем всё громче и громче звучат слова Председателя Государственного Комитета Обороны, Верховного Главнокомандующего Вооружёнными Силами СССР товарища Сталина.

Сталин говорит, что не в первый раз нападают на нас враги. Что были в истории молодой Советской Республики и более тяжёлые времена. Что первую годовщину Великого Октября мы встречали окружёнными со всех сторон захватчиками. Что против нас тогда воевало 14 капиталистических государств и мы потеряли три четвёртых своей территории. Но советские люди верили в победу. И они победили. Победят и сейчас.

— На вас, — долетают слова до Митрохина, — смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков.

Застыли в строю солдаты.

— Великая освободительная миссия выпала на вашу долю, — летят сквозь мороз слова. — Будьте же достойными этой миссии!

Подтянулся Митрохин. Лицом стал суровее, серьёзнее, строже.

— Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. — И вслед за этим Сталин сказал: — Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!

Биты фашисты. Москва же стоит и цветёт, как прежде. Хорошеет от года к году.

рассказы

Г.В. Абрамян «Случай на переправе»
Был у нас в роте один солдат. До войны он учился в музыкальном институте и так замечательно играл на баяне, что один из бойцов как-то сказал:

— Братцы, это уму непостижимый обман! Наверное, в этом ящике спрятан какой-то хитрый механизм! Вот посмотреть бы…

— Пожалуйста,— ответил баянист.— Мне как раз пора мехи подклеить.

И у всех на глазах разобрал инструмент.

— Тю-ю,— разочарованно протянул боец.— Пусто, как в стрелянной гильзе…

Внутри баяна, между двух деревянных коробков, соединённых кожаным мехом-гармошкой, в самом деле было пусто. Лишь на боковых дощечках, там, где снаружи расположены кнопки-пуговицы, оказались широкие металлические пластины с дырочками разных размеров. За каждой дырочкой спрятана узкая медная планка-лепесток. При растягивании меха воздух проходит через отверстия и приводит в колебание медные лепестки. И те звучат. Тонкие — высоко. Потолще — пониже, а толстые лепестки словно поют басом. Если музыкант сильно растягивает мехи — пластинки звучат громко. Если воздух нагнетается слабо, пластинки колеблются чуть-чуть, и музыка получается тихой-тихой.Вот и все чудеса!

А настоящим чудом были пальцы нашего баяниста. Удивительно играл, ничего не скажешь!

И это удивительное умение не раз помогало нам в трудной фронтовой жизни.

Наш баянист и настроение вовремя поднимет, и на морозе греет — заставляет плясать, и бодрость в приунывшего вселяет, и довоенную счастливую юность заставит вспомнить: родные края, матерей и любимых. А однажды…

Однажды вечером по приказу командования мы меняли боевые позиции. В бой с немцами велено было ни в коем случае не вступать. На нашем пути протекала не очень широкая, но глубокая речка с одним-единственным бродом, которым мы и воспользовались. На том берегу остались командир и радист, они заканчивали сеанс связи. Их-то и отрезали внезапно нагрянувшие фашистские автоматчики. И хотя немцы не знали, что наши были на их берегу, переправу держали под огнём, и перейти брод не было никакой возможности. А когда наступила ночь, немцы стали освещать брод ракетами. Что и говорить — положение казалось безвыходным.

Вдруг наш баянист, ни слова не говоря, достаёт свой баян и начинает играть «Катюшу».

Немцы сначала опешили. Потом опомнились и обрушили на наш берег шквальный огонь. А баянист внезапно оборвал аккорд и замолк. Немцы перестали стрелять. Кто-то из них радостно завопил: «Рус, Рус, капут, боян!»

А с баянистом никакого капута не произошло. Заманивая немцев, он отполз вдоль берега подальше от переправы и снова заиграл задорную «Катюшу».

Немцы этот вызов приняли. Они стали преследовать музыканта, и поэтому на несколько минут оставили брод без осветительных ракет.

Командир и радист тотчас сообразили, для чего наш баянист затеял с немцами «музыкальную» игру, и, не мешкая, проскочили бродом на другой берег.

Вот какие случаи бывали с нашим солдатом-баянистом и его другом баяном, к слову сказать, названным так в честь древнерусского певца Б о я н а.

рассказы

Анатолий Митяев «Кто брал Берлин»
Букин и Бубукин — башенные стрелки познакомились, когда получали обмундирование. В списках танковой роты их фамилии стояли рядом, поэтому оба были вызваны на вещевой склад одновременно. Расписываясь за шлем и комбинезон, за куртку и башмаки, Бубукин увидел подпись Букина. Она была длинная, чуть ли не во всю строку. После слога «Бу» шел ряд многочисленных то ли крючочков, то ли полуколечек, заканчивалась подпись, как полагалось, буквой «н», но не простой буквой, а с хвостом, закрученным, как пружина.

— Ну и подпись! — изумился Бубукин. — Посмотришь — голова кружится… Я вот ставлю «Бу» — и дело с концом!

— Твоя фамилия длинная, — отозвался Букин, влезая в новый комбинезон, — и сам ты вон какой здоровила. А я маленький, фамилия у меня короткая. Пусть хоть подпись будет большая.

После такого разговора и началась у Букина с Бубукиным фронтовая дружба.

Нет на свете дружбы крепче, чем фронтовая. Быть товарищами на войне — это ведь не в кино ходить вместе, не лакомиться вместе пирогом в день рождения. В бою нет ни кино, ни пирога. Там есть враг, который стремится убить тебя самого и твоего друга. Верность в дружбе, крепость ее враг испытывает огнем. Да не один раз, а на протяжении всей войны.

Дружбу Букина и Бубукина фашисты проверяли и в столице фашистской Германии — Берлине, Чтобы скорее кончилась война, надо было скорее взять этот город.

В штурме Берлина участвовали пехотинцы и артиллеристы, саперы и летчики, связисты и минометчики, и, конечно, танкисты.

Танку трудно воевать на городских улицах. В поле, в степи можно мчаться на хорошей скорости, обходить укрепления врага стороной, атаковать их с тыла. А в городе, среди каменных построек, танк словно среди крепостей. Опасно каждое окно, опасны чердаки и подвалы — отовсюду фашисты могут выстрелить фаустпатроном. Фаустпатрон, в переводе с немецкого, — кулак-патрон. Этот сильный снаряд летел недалеко, метров на сто, но взрывался так мощно, что мог уничтожить танк со всем экипажем. За углами домов, за каменными завалами прячутся пушки — тоже целят в танк. Под асфальтом мины: надавит танк гусеницей на невидимую мину — гремит взрыв.

Так вот и случилось: в уличном бою, помогая пехоте пробиваться к центру города, танк Букина наехал на мину, взрывом изуродовало гусеницу, танк остановился; а в танк Бубукина попал снаряд, заклинило орудие танка, невозможно было наводить орудие в цель.

Рации в обоих танках работали хорошо. И командиры экипажей договорились: танк с заклиненной пушкой возьмет танк с разбитой гусеницей на буксир. Из двух неисправных машин получится одна исправная — можно продолжить бой. Обидно сидеть сложа руки, когда идет последнее сражение войны.

Танк Бубукина направился к танку Букина. И в это время мелькнула в развалинах разбомбленного дома фигура фашиста с фаустпатроном. Враг крался к неподвижному танку. Бубукин не мешкая выскочил через башенный люк танка, побежал с автоматом к развалинам — надо помешать фашисту стрелять фаустпатроном.

Фашист был упрямый. Он отложил в сторону фаустпатрон, начал бить короткими очередями из своего автомата в Бубукина. Наш танкист тоже стрелял, прячась за грудами кирпича, приближался к фашисту.

Бубукин был совсем уж близко от врага, когда тот перестал стрелять. «Почему фашист не стреляет? — подумал Бубукин. От догадки мороз пробежал по коже. — Верно, фашист отложил автомат и целит фаустпатроном в танк Букина. Сейчас выстрелит…» Бубукин бросился к укрытию фашиста. Навел автомат, нажал на спусковой крючок, но выстрела не последовало — патроны кончились. Тогда Бубукин с высокой груды обломков прыгнул на врага, ногами выбил из рук фаустпатрон. Фашист мгновенно вскочил, готовый вцепиться в нашего бойца. Но, увидев человека в замасленном комбинезоне, с лицом, темным от копоти, его гневные глаза и огромные кулаки, побежал. Бубукин схватил автомат врага — он тоже оказался без патронов. Тогда танкист запустил вдогонку фашисту половинку кирпича.

— Ну, гад! — крикнул Бубукин. — Второй раз не попадайся! Отверну голову!

Забрав оружие врага, Бубукин вернулся к товарищам. У них все уже было готово — буксирный трос закреплен, можно в бой.

Они славно поработали. Букин из своей пушки выстрелил все снаряды по фашистам. Потом перенесли к нему снаряды из танка Бубукина.

Воюя, танкисты вызвали ремонтников. Те прибыли со всем необходимым. Принялись чинить танки. Но воевать уже было не нужно. Во второй половине того дня, а было 2 мая 1945 года, немцы по всему Берлину вывесили белые флаги. Делали их наскоро — из простыней, полотенцев и даже из носовых платков. Белые флаги означали, что Берлин сдается.

По улицам, засыпанным битым стеклом и камнем, мимо изрытых взрывами скверов, разрушенных домов, мимо сгоревших танков и раздавленных пушек двинулись вереницы вражеских солдат и офицеров — сдаваться в плен. На площадях они складывали оружие, и очень скоро там образовались горы автоматов, пулеметов, гранат, пистолетов, винтовок — всего, что час назад грозило смертью нашим бойцам.

Фашисты шли, опустив глаза, смотрели в землю. Им было страшно — ведь придется держать ответ за горе, причиненное людям, и было стыдно — хотели взять Москву, но Москву не взяли, а Берлин сдали. На самом главном здании Берлина, на рейхстаге, развевалось Красное знамя. Его, в знак нашей победы, подняли в разгар жестокого сражения храбрые советские солдаты.

…Через неделю после взятия Берлина капитулировала вся фашистская Германия. На землю пришел мир. Все страны и народы ликовали. Все славили Советскую Армию, посылали привет нашим солдатам и командирам.

И природа радовалась. Весеннее солнце светило светло, грело тепло. Навстречу свету и теплу из почек на деревьях вылезали прозрачные листочки, трава зелеными ленточками колыхалась под майским ветром. В небесах летели стаи перелетных птиц.

— Смотри, — сказал Букин Бубукину, — сколько птиц летит! Хорошо, что война кончилась. Самолеты в самую пору освободили небо птицам. И мы не пугаем их выстрелами.

С утра 9 мая Букин и Бубукин прихорашивались — побрились, умылись, причесались, почистили комбинезоны, навели глянец на обуви — и запаслись баночкой краски и кисточкой. Они готовились пойти к рейхстагу. Прошел слух, что все, кто брал Берлин, идут к этому огромному зданию, где прежде заседало правительство фашистов, и пишут на стенах, на колонках свои фамилии — оставляют автографы на добрую память друзьям и в назидание врагам. Говорили, что сам прославленный маршал Георгий Константинович Жуков расписался на рейхстаге.

Действительно, площадь перед рейхстагом была полна наших солдат и командиров. В разных ее местах играли гармошки и аккордеоны; где плясали, где пели. А стены рейхстага и колонны были испещрены различными фамилиями. Надписи все прибавлялись и прибавлялись. На уровне человеческого роста все уже было заполнено ими.

— Опоздали, — сказал Бубукин. — Места не осталось!

— Что ты? — засмеялся Букин. — Нам-то как раз самое лучшее оставили. Встань-ка покрепче. Я с твоих плеч расписываться буду.

— Друг-танкист! — попросил Бубукина низкорослый сержант в погонах связиста. — Подсади и меня!

— Залезай, — согласился Бубукин, когда Букин спрыгнул на каменные ступени.

— Братья-славяне! — закричал веселый артиллерист. — Кто ростом не вышел — скорее сюда. Пока плечи танкисту не оттоптали.

Подсобив желающим, Бубукин сгреб всех их в кучу, придвинул к колонне, приказал: «Ни шагу назад!» — и сам вскарабкался на их плечи. Букин подал ему кисточку и краску.

— Погоди, — сказал сверху Бубукин Букину, — роспись-то не твоя. Ты же не так расписываешься. Где же твои крючки и загогулины?

— Правильно! — согласился Букин снизу. — Но если бы я расписался с загогулинами, то кто бы прочел, что и я брал Берлин.

— Хитер ты у меня! — проговорил Бубукин и вместо обычного «Бу», как он расписывался в различных бумагах, вывел печатными буквами полную фамилию. Рядом, помельче, приписал: Рязань.

Друзья-танкисты отошли от колонны, чтобы не мешать расписываться другим. Издали читали надписи. Перед ними была невиданная книга. Она рассказывала о великом подвиге советских людей. Называла героев жестоких сражений поименно. Называла села и города, откуда герои родом.

«Жуков — Москва. Васильев — Ленинград. Петров — Тула. Гончаренко — Полтава, Богданович — Минск. Гоцеридзе — Тбилиси. Берзиныи — Рига. Хабибулин — Казань. Гусейнов — Баку. Керимбаев — Алма-Ата…»

Вся Советская страна, все советские люди брали город Берлин.

РАССКАЗЫ О ЖИВОТНЫХ

рассказы

Л.Н. Андреев «Кусака»
1

Она никому не принадлежала; у нее не было собственного имени, и никто не мог бы сказать, где находилась она во всю долгую морозную зиму и чем кормилась. От теплых изб ее отгоняли дворовые собаки, такие же голодные, как и она, но гордые и сильные своею принадлежностью к дому; когда, гонимая голодом или инстинктивною потребностью в общении, она показывалась на улице, – ребята бросали в нее камнями и палками, взрослые весело улюлюкали и страшно, пронзительно свистали. Не помня себя от страху, переметываясь со стороны на сторону, натыкаясь на загорожи и людей, она мчалась на край поселка и пряталась в глубине большого сада, в одном ей известном месте. Там она зализывала ушибы и раны и в одиночестве копила страх и злобу.
Только один раз ее пожалели и приласкали. Это был пропойца-мужик, возвращавшийся из кабака. Он всех любил и всех жалел и что-то говорил себе под нос о добрых людях и своих надеждах на добрых людей; пожалел он и собаку, грязную и некрасивую, на которую случайно упал его пьяный и бесцельный взгляд.
– Жучка! – позвал он ее именем, общим всем собакам. – Жучка! Пойди сюда, не бойся!
Жучке очень хотелось подойти; она виляла хвостом, но не решалась. Мужик похлопал себя рукой по коленке и убедительно повторил:
– Да пойди, дура! Ей-Богу, не трону!
Но, пока собака колебалась, все яростнее размахивая хвостом и маленькими шажками подвигаясь вперед, настроение пьяного человека изменилось. Он вспомнил все обиды, нанесенные ему добрыми людьми, почувствовал скуку и тупую злобу и, когда Жучка легла перед ним на спину, с размаху ткнул ее в бок носком тяжелого сапога.
– У-у, мразь! Тоже лезет!
Собака завизжала, больше от неожиданности и обиды, чем от боли, а мужик, шатаясь, побрел домой, где долго и больно бил жену и на кусочки изорвал новый платок, который на прошлой неделе купил ей в подарок.
С тех пор собака не доверяла людям, которые хотели ее приласкать, и, поджав хвост, убегала, а иногда со злобою набрасывалась на них и пыталась укусить, пока камнями и палкой не удавалось отогнать ее. На одну зиму она поселилась под террасой пустой дачи, у которой не было сторожа, и бескорыстно сторожила ее: выбегала по ночам на дорогу и лаяла до хрипоты. Уже улегшись на свое место, она все еще злобно ворчала, но сквозь злобу проглядывало некоторое довольство собой и даже гордость.
Зимняя ночь тянулась долго-долго, и черные окна пустой дачи угрюмо глядели на обледеневший неподвижный сад. Иногда в них как будто вспыхивал голубоватый огонек: то отражалась на стекле упавшая звезда, или остророгий месяц посылал свой робкий луч.

2
   Наступила весна, и тихая дача огласилась громким говором, скрипом колес и грязным топотом людей, переносящих тяжести. Приехали из города дачники, целая веселая ватага взрослых, подростков и детей, опьяненных воздухом, теплом и светом; кто-то кричал, кто-то пел, смеялся высоким женским голосом.
Первой, с кем познакомилась собака, была хорошенькая девушка в коричневом форменном платье, выбежавшая в сад. Жадно и нетерпеливо, желая охватить и сжать в своих объятиях все видимое, она посмотрела на ясное небо, на красноватые сучья вишен и быстро легла на траву, лицом к горячему солнцу. Потом так же внезапно вскочила и, обняв себя руками, целуя свежими устами весенний воздух, выразительно и серьезно сказала:
– Вот весело-то!
Сказала и быстро закружилась. И в ту же минуту беззвучно подкравшаяся собака яростно вцепилась зубами в раздувавшийся подол платья, рванула и так же беззвучно скрылась в густых кустах крыжовника и смородины.
– Ай, злая собака! – убегая, крикнула девушка, и долго еще слышался ее взволнованный голос: – Мама, дети! Не ходите в сад: там собака! Огромная!.. Злюу-щая!..
Ночью собака подкралась к заснувшей даче и бесшумно улеглась на свое место под террасой. Пахло людьми, и в открытые окна приносились тихие звуки короткого дыхания. Люди спали, были беспомощны и не страшны, и собака ревниво сторожила их: спала одним глазом и при каждом шорохе вытягивала голову с двумя неподвижными огоньками фосфорически светящихся глаз. А тревожных звуков было много в чуткой весенней ночи: в траве шуршало что-то невидимое, маленькое и подбиралось к самому лоснящемуся носу собаки; хрустела прошлогодняя ветка под заснувшей птицей, и на близком шоссе грохотала телега и скрипели нагруженные возы. И далеко окрест в неподвижном воздухе расстилался запах душистого, свежего дегтя и манил в светлеющую даль.
Приехавшие дачники были очень добрыми людьми, а то, что они были далеко от города, дышали хорошим воздухом, видели вокруг себя все зеленым, голубым и беззлобным, делало их еще добрее. Теплом входило в них солнце и выходило смехом и расположением ко всему живущему. Сперва они хотели прогнать напугавшую их собаку и даже застрелить ее из револьвера, если не уберется; но потом привыкли к лаю по ночам и иногда по утрам вспоминали:
– А где же наша Кусака?
И это новое имя «Кусака» так и осталось за ней. Случалось, что и днем замечали в кустах темное тело, бесследно пропадавшее при первом движении руки, бросавшей хлеб, – словно это был не хлеб, а камень, – и скоро все привыкли к Кусаке, называли ее «своей» собакой и шутили по поводу ее дикости и беспричинного страха. С каждым днем Кусака на один шаг уменьшала пространство, отделявшее ее от людей; присмотрелась к их лицам и усвоила их привычки: за полчаса до обеда уже стояла в кустах и ласково помаргивала. И та же гимназисточка Леля, забывшая обиду, окончательно ввела ее в счастливый круг отдыхающих и веселящихся людей.
– Кусачка, пойди ко мне! – звала она к себе. – Ну, хорошая, ну, милая, пойди! Сахару хочешь?.. Сахару тебе дам, хочешь? Ну, пойди же!
Но Кусака не шла: боялась. И осторожно, похлопывая себя руками и говоря так ласково, как это можно было при красивом голосе и красивом лице, Леля подвигалась к собаке и сама боялась: вдруг укусит.
– Я тебя люблю, Кусачка, я тебя очень люблю. У тебя такой хорошенький носик и такие выразительные глазки. Ты не веришь мне, Кусачка?
Брови Лели поднялись, и у самой у нее был такой хорошенький носик и такие выразительные глаза, что солнце поступило умно, расцеловав горячо, до красноты щек, все ее молоденькое, наивно-прелестное личико.
И Кусачка второй раз в своей жизни перевернулась на спину и закрыла глаза, не зная наверно, ударят ее или приласкают. Но ее приласкали. Маленькая, теплая рука прикоснулась нерешительно к шершавой голове и, словно это было знаком неотразимой власти, свободно и смело забегала по всему шерстистому телу, тормоша, лаская и щекоча.
– Мама, дети! Глядите: я ласкаю Кусаку! – закричала Леля.
Когда прибежали дети, шумные, звонкоголосые, быстрые и светлые, как капельки разбежавшейся ртути, Кусака замерла от страха и беспомощного ожидания: она знала, что, если теперь кто-нибудь ударит ее, она уже не в силах будет впиться в тело обидчика своими острыми зубами: у нее отняли ее непримиримую злобу. И когда все наперерыв стали ласкать ее, она долго еще вздрагивала при каждом прикосновении ласкающей руки, и ей больно было от непривычной ласки, словно от удара.
3
   Всею своею собачьей душою расцвела Кусака. У нее было имя, на которое она стремглав неслась из зеленой глубины сада; она принадлежала людям и могла им служить. Разве недостаточно этого для счастья собаки?
С привычкою к умеренности, создавшеюся годами бродячей, голодной жизни, она ела очень мало, но и это малое изменило ее до неузнаваемости: длинная шерсть, прежде висевшая рыжими, сухими космами и на брюхе вечно покрытая засохшею грязью, очистилась, почернела и стала лосниться, как атлас. И когда она от нечего делать выбегала к воротам, становилась у порога и важно осматривала улицу вверх и вниз, никому уже не приходило в голову дразнить ее или бросить камнем.
Но такою гордою и независимою она бывала только наедине. Страх не совсем еще выпарился огнем ласк из ее сердца, и всякий раз при виде людей, при их приближении, она терялась и ждала побоев. И долго еще всякая ласка казалась ей неожиданностью, чудом, которого она не могла понять и на которое она не могла ответить. Она не умела ласкаться. Другие собаки умеют становиться на задние лапки, тереться у ног и даже улыбаться, и тем выражают свои чувства, но она не умела.
Единственное, что могла Кусака, это упасть на спину, закрыть глаза и слегка завизжать. Но этого было мало, это не могло выразить ее восторга, благодарности и любви, – и с внезапным наитием Кусака начала делать то, что, быть может, когда-нибудь она видела у других собак, но уже давно забыла. Она нелепо кувыркалась, неуклюже прыгала и вертелась вокруг самой себя, и ее тело, бывшее всегда таким гибким и ловким, становилось неповоротливым, смешным и жалким.
– Мама, дети! Смотрите, Кусака играет! – кричала Леля и, задыхаясь от смеха, просила: – Еще, Кусачка, еще! Вот так! Вот так…
И все собирались и хохотали, а Кусака вертелась, кувыркалась и падала, и никто не видел в ее глазах странной мольбы. И как прежде на собаку кричали и улюлюкали, чтобы видеть ее отчаянный страх, так теперь нарочно ласкали ее, чтобы вызвать в ней прилив любви, бесконечно смешной в своих неуклюжих и нелепых проявлениях. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь из подростков или детей не кричал:
– Кусачка, милая Кусачка, поиграй!
И Кусачка вертелась, кувыркалась и падала при несмолкаемом веселом хохоте. Ее хвалили при ней и за глаза и жалели только об одном, что при посторонних людях, приходивших в гости, она не хочет показать своих штук и убегает в сад или прячется под террасой.
Постепенно Кусака привыкла к тому, что о пище не нужно заботиться, так как в определенный час кухарка даст ей помоев и костей, уверенно и спокойно ложилась на свое место под террасой и уже искала и просила ласк. И отяжелела она: редко бегала с дачи, и когда маленькие дети звали ее с собою в лес, уклончиво виляла хвостом и незаметно исчезала. Но по ночам все так же громок и бдителен был ее сторожевой лай.
4
   Желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо, и быстро стали пустеть дачи и умолкать, как будто непрерывный дождь и ветер гасили их, точно свечи, одну за другой.
– Как же нам быть с Кусакой? – в раздумье спрашивала Леля.
Она сидела, охватив руками колени, и печально глядела в окно, по которому скатывались блестящие капли начавшегося дождя.
– Что у тебя за поза, Леля! Ну кто так сидит? – сказала мать и добавила: – А Кусаку придется оставить. Бог с ней!
– Жа-а-лко, – протянула Леля.
– Ну что поделаешь? Двора у нас нет, а в комнатах ее держать нельзя, ты сама понимаешь.
– Жа-а-лко, – повторила Леля, готовая заплакать.
Уже приподнялись, как крылья ласточки, ее темные брови и жалко сморщился хорошенький носик, когда мать сказала:
– Догаевы давно уже предлагали мне щеночка. Говорят, очень породистый и уже служит. Ты слышишь меня? А эта что – дворняжка!
– Жа-а-лко, – повторила Леля, но не заплакала.
Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и застонали под тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах.
– Ты здесь, моя бедная Кусачка, – сказала вышедшая Леля. Она уже была одета по-дорожному – в то коричневое платье, кусок от которого оторвала Кусака, и черную кофточку. – Пойдем со мной!
И они вышли на шоссе. Дождь то принимался идти, то утихал, и все пространство между почерневшею землей и небом было полно клубящимися, быстро идущими облаками. Снизу было видно, как тяжелы они и непроницаемы для света от насытившей их воды и как скучно солнцу за этою плотною стеной.
Налево от шоссе тянулось потемневшее жнивье, и только на бугристом и близком горизонте одинокими купами поднимались невысокие разрозненные деревья и кусты. Впереди, недалеко, была застава и возле нее трактир с железной красной крышей, а у трактира кучка людей дразнила деревенского дурачка Илюшу.
– Дайте копеечку, – гнусавил протяжно дурачок, и злые, насмешливые голоса наперебой отвечали ему:
– А дрова колоть хочешь?
И Илюша цинично и грязно ругался, а они без веселья хохотали.
Прорвался солнечный луч, желтый и анемичный, как будто солнце было неизлечимо больным; шире и печальнее стала туманная осенняя даль.
– Скучно, Кусака! – тихо проронила Леля и, не оглядываясь, пошла назад.
И только на вокзале она вспомнила, что не простилась с Кусакой.
5
   Кусака долго металась по следам уехавших людей, добежала до станции и – промокшая, грязная – вернулась на дачу. Там она проделала еще одну новую штуку, которой никто, однако, не видал: первый раз взошла на террасу и, приподнявшись на задние лапы, заглянула в стеклянную дверь и даже поскребла когтями. Но в комнатах было пусто, и никто не ответил Кусаке.
Поднялся частый дождь, и отовсюду стал надвигаться мрак осенней длинной ночи. Быстро и глухо он заполнил пустую дачу; бесшумно выползал он из кустов и вместе с дождем лился с неприветного неба. На террасе, с которой была снята парусина, отчего она казалась обширной и странно пустой, свет долго еще боролся с тьмою и печально озарял следы грязных ног, но скоро уступил и он.
Наступила ночь.
И когда уже не было сомнений, что она наступила, собака жалобно и громко завыла. Звенящей, острой, как отчаяние, нотой ворвался этот вой в монотонный, угрюмо покорный шум дождя, прорезал тьму и, замирая, понесся над темным и обнаженным полем.
Собака выла – ровно, настойчиво и безнадежно спокойно. И тому, кто слышал этот вой, казалось, что это стонет и рвется к свету сама беспросветно-темная ночь, и хотелось в тепло, к яркому огню, к любящему женскому сердцу.
Собака выла.

рассказы

Борис Житков «Беспризорная кошка»
Я жил на берегу моря и ловил рыбу. У меня была лодка, сетки и разные удочки. Перед домом стояла будка, и на цепи огромный пес. Мохнатый, весь в черных пятнах — Рябка. Он стерег дом. Кормил я его рыбой. Я работал с мальчиком, и кругом на три версты никого не было. Рябка так привык, что мы с ним разговаривали, и очень простое он понимал. Спросишь его: «Рябка, где Володя?» — Рябка хвостом завиляет и повернет морду, куда Володька ушел. Воздух носом тянет и всегда верно. Бывало придешь с моря ни с чем, а Рябка ждет рыбы. Вытянется на цепи, повизгивает.
Обернешься к нему и скажешь сердито:
— Плохи наши дела, Рябка! Вот как…
Он вздохнет, ляжет и положит на лапы голову. Уж и не просит больше, понимает.
Когда я надолго уезжал в море, я всегда Рябку трепал по спине и уговаривал, чтобы хорошо стерег. И вот хочу отойти от него, а он встанет на задние лапы, натянет цепь и обхватит меня лапами. Да так крепко — не пускает. Не хочет долго один оставаться: и скучно и голодно.
Хорошая была собака!
II
А вот кошки у меня не было, и мыши одолевали. Сетки развесишь, так они в сетки залезут, запутаются и перегрызут нитки, напортят. Я их находил в сетках — запутается другая и попадется. И дома все крадут, что ни положи.
Вот я и пошел в город. Достану, думаю, себе веселую кошечку, она мне всех мышей переловит, а вечером на коленях будет сидеть и мурлыкать. Пришел в город. По всем дворам ходил — ни одной кошки. Ну, нигде.
Я стал у людей спрашивать:
— Нет ли у кого кошечки? Я даже деньги заплачу, дайте только.
А на меня сердиться стали:
— До кошек ли теперь? Всюду голод, самим есть нечего, а тут котов корми.
А один сказал:
— Я бы сам кота съел, а не то что его, дармоеда, кормить!
Вот те и на! Куда же это все коты девались! Кот привык жить на готовеньком: накрал, нажрался и вечером на теплой плите растянулся. И вдруг такая беда! Печи не топлены, хозяева сами черствую корку сосут. И украсть нечего. Да и мышей в голодном доме тоже не сыщешь.
Перевелись коты в городе… А каких, может быть, и голодные люди приели. Так ни одной кошки не достал.
III
Настала зима, и море замерзло. Ловить рыбу стало нельзя.
А у меня было ружье. Вот я зарядил ружье и пошел по берегу. Кого-нибудь подстрелю: на берегу в норах жили дикие кролики.
Вдруг, смотрю, на месте кроличьей норы большая дырка раскопана, как будто бы ход для большого зверя. Я скорее туда.
Я присел и заглянул в нору. Темно. А когда пригляделся, вижу: там в глубине два глаза светятся.
Что, думаю, за зверь такой завелся?
Я сорвал хворостинку и в нору. А оттуда как зашипит!
Я назад попятился. Фу ты! Да это кошка!
Так вот куда кошки из города переехали!
Я стал звать:
— Кис-кис! Кисонька! — и просунул руку в нору.
А кисонька как заурчит, да таким зверем, что я и руку отдернул.
Ну тебя, какая ты злая!
Я пошел дальше и увидел, что много кроличьих нор раскопано. Это кошки пришли из города, раскопали пошире кроличьи норы, кроликов выгнали и стали жить по-дикому.
IV
Я стал думать, как бы переманить кошку к себе в дом.
Вот раз я встретил кошку на берегу. Большая, серая, мордастая. Она, как увидела меня, отскочила в сторону и села. Злыми глазами на меня глядит. Вся напружилась, замерла, только хвост вздрагивает. Ждет, что я буду делать.
А я достал из кармана корку хлеба и бросил ей. Кошка глянула, куда корка упала, а сама ни с места. Опять на меня уставилась. Я обошел стороной и оглянулся: кошка прыгнула, схватила корку и побежала к себе домой, в нору.
Так мы с ней часто встречались, но кошка никогда меня к себе не подпускала. Раз в сумерках я ее принял за кролика и хотел уже стрелять.
V
Весной я начал рыбачить, и около моего дома запахло рыбой.
Вдруг слышу — лает мой Рябчик. И смешно как-то лает: бестолково, на разные голоса, и подвизгивает. Я вышел и вижу: по весенней траве не торопясь шагает к моему дому большая серая кошка. Я сразу ее узнал. Она нисколько не боялась Рябчика, даже не глядела на него, а выбирала только, где бы ей посуше ступить. Кошка увидала меня, уселась и стала глядеть и облизываться. Я скорее побежал в дом, достал рыбешку и бросил.
Она схватила рыбу и прыгнула в траву. Мне с крыльца было видно, как она стала жадно жрать. Ага, думаю, давно рыбы не ела.
И стала с тех пор кошка ходить ко мне в гости.
Я все ее задабривал и уговаривал, чтобы перешла ко мне жить. А кошка все дичилась и близко к себе не подпускала. Сожрет рыбу и убежит. Как зверь.
Наконец мне удалось ее погладить, и зверь замурлыкал. Рябчик на нее не лаял, а только тянулся на цепи, скулил: ему очень хотелось познакомиться с кошкой.
Теперь кошка целыми днями вертелась около дома, но жить в дом не хотела идти.
Один раз она не пошла ночевать к себе в нору, а осталась на ночь у Рябчика в будке. Рябчик совсем сжался в комок, чтобы дать место.
VI
Рябчик так скучал, что рад был кошке.
Раз шел дождь. Я смотрю из окна — лежит Рябка в луже около будки, весь мокрый, а в будку не лезет.
Я вышел и крикнул:
— Рябка! В будку!
Он встал, конфузливо помотал хвостом. Вертит мордой, топчется, а в будку не лезет.
Я подошел и заглянул в будку. Через весь пол важно растянулась кошка. Рябчик не хотел лезть, чтобы не разбудить кошку, и мок под дождем.
Он так любил, когда кошка приходила к нему в гости, что пробовал ее облизывать, как щенка. Кошка топорщилась и встряхивалась.
Я видал, как Рябчик лапами удерживал кошку, когда она, выспавшись, уходила по своим делам.
VII
А дела у ней были вот какие.
Раз слышу — будто ребенок плачет. Я выскочил, гляжу: катит Мурка с обрыва. В зубах у ней что-то болтается. Подбежал, смотрю — в зубах у Мурки крольчонок. Крольчонок дрыгал лапками и кричал, совсем как маленький ребенок. Я отнял его у кошки. Обменял у ней на рыбу. Кролик выходился и потом жил у меня в доме. Другой раз я застал Мурку, когда она уже доедала большого кролика. Рябка на цепи издали облизывался.
Против дома была яма с пол-аршина глубины. Вижу из окна: сидит Мурка в яме, вся в комок сжалась, глаза дикие, а никого кругом нет. Я стал следить.
Вдруг Мурка подскочила — и я мигнуть не успел, а она уже рвет ласточку. Дело было к дождю, и ласточки реяли у самой земли. А в яме, в засаде, поджидала кошка. Часами сидела она вся на взводе, как курок: ждала, пока ласточка чиркнет над самой ямой. Хап! — и цапнет лапой на лету.
Другой раз я застал ее на море. Бурей выбросило на берег ракушки. Мурка осторожно ходила по мокрым камням и выгребала лапой ракушки на сухое место. Она их разгрызала, как орехи, морщилась и выедала слизняка.
VIII
Но вот пришла беда. На берегу появились беспризорные собаки. Они целой стаей носились по берегу, голодные, озверелые. С лаем, с визгом они пронеслись мимо нашего дома. Рябчик весь ощетинился, напрягся. Он глухо ворчал и зло смотрел. Володька схватил палку, а я бросился в дом за ружьем. Но собаки пронеслись мимо, и скоро их не стало слышно.
Рябчик долго не мог успокоиться: все ворчал и глядел, куда убежали собаки. А Мурка хоть бы что: она сидела на солнышке и важно мыла мордочку. Я сказал Володе:
— Смотри, Мурка-то ничего не боится. Прибегут собаки — она прыг на столб и по столбу на крышу.
Володя говорит:
— А Рябчик в будку залезет и через дырку отгрызется от всякой собаки. А я в дом запрусь. Нечего бояться.
Я ушел в город.
IX
А когда вернулся, то Володька рассказал мне:
— Как ты ушел, часу не прошло, вернулись дикие собаки. Штук восемь. Бросились на Мурку. А Мурка не стала убегать. У ней под стеной в углу, ты знаешь, кладовая. Она туда зарывает объедки. У ней уж много там накоплено. Мурка бросилась в угол, зашипела, привстала на задние ноги и приготовила когти. Собаки сунулись, трое сразу. Мурка так заработала лапами — шерсть только от собак полетела. А они визжат, воют и уж одна через другую лезут, сверху карабкаются все к Мурке, к Мурке!
— А ты чего смотрел?
— Да я не смотрел. Я скорее в дом, схватил ружье и стал молотить изо всей силы по собакам прикладом, прикладом. Все в кашу замешалось. Я думал, от Мурки клочья одни останутся. Я уж тут бил по чем попало. Вот смотри, весь приклад поколотил. Ругать не будешь?
— Ну, а Мурка-то, Мурка?
— А она сейчас у Рябки. Рябка ее зализывает. Они в будке.
Так и оказалось. Рябка свернулся кольцом, а в середине лежала Мурка. Рябка ее лизал и сердито поглядел на меня. Видно, боялся, что я помешаю унесу Мурку.
X
Через неделю Мурка совсем оправилась и принялась за охоту.
Вдруг ночью мы проснулись от страшного лая и визга.
Володька выскочил, кричит:
— Собаки, собаки!
Я схватил ружье и, как был, выскочил на крыльцо.
Целая куча собак возилась в углу. Они так ревели, что не слыхали, как я вышел.
Я выстрелил в воздух. Вся стая рванулась и без памяти кинулась прочь. Я выстрелил еще раз вдогонку. Рябка рвался на цепи, дергался с разбегу, бесился, но не мог порвать цепи: ему хотелось броситься вслед собакам.
Я стал звать Мурку. Она урчала и приводила в порядок кладовую: закапывала лапкой разрытую ямку.
В комнате при свете я осмотрел кошку. Ее сильно покусали собаки, но раны были не опасные.
XI
Я заметил, что Мурка потолстела, — у ней скоро должны были родиться котята.
Я попробовал оставить ее на ночь в хате, но она мяукала и царапалась, так что пришлось ее выпустить.
Беспризорная кошка привыкла жить на воле и ни за что не хотела идти в дом.
Оставлять так кошку было нельзя. Видно, дикие собаки повадились к нам бегать. Прибегут, когда мы с Володей будем в море, и загрызут Мурку совсем. И вот мы решили увезти Мурку подальше и оставить жить у знакомых рыбаков. Мы посадили с собой в лодку кошку и поехали в море.
Далеко, за пятьдесят верст от нас, увезли мы Мурку. Туда собаки не забегут. Там жило много рыбаков. У них был невод. Они каждое утро и каждый вечер завозили невод в море и вытягивали его на берег. Рыбы у них всегда было много. Они очень обрадовались, когда мы им привезли Мурку. Сейчас же накормили ее рыбой до отвала. Я сказал, что кошка в дом жить не пойдет и что надо для нее сделать нору, — это не простая кошка, она из беспризорных и любит волю. Ей сделали из камыша домик, и Мурка осталась стеречь невод от мышей.
А мы вернулись домой. Рябка долго выл и плаксиво лаял; лаял и на нас: куда мы дели кошку?
Мы долго не были на неводе и только осенью собрались к Мурке.
XII
Мы приехали утром, когда вытягивали невод. Море было совсем спокойное, как вода в блюдце. Невод уж подходил к концу, и на берег вытащили вместе с рыбой целую ватагу морских раков — крабов.
Они — как крупные пауки, ловкие, быстро бегают и злые. Они становятся на дыбы и щелкают над головой клешнями: пугают. А если ухватят за палец, так держись: до крови. Вдруг я смотрю: среди всей этой кутерьмы спокойно идет наша Мурка. Она ловко откидывала крабов с дороги. Подцепит его лапой сзади, где он достать ее не может, и швырк прочь. Краб встает на дыбы, пыжится, лязгает клешнями, как собака зубами, а Мурка и внимания не обращает, отшвырнет, как камешек.
Четыре взрослых котенка следили за ней издали, но сами боялись и близко подойти к неводу. А Мурка залезла в воду, вошла по шею, только голова одна из воды торчит. Идет по дну ногами, а от головы вода расступается.
Кошка лапами нащупывала на дне мелкую рыбешку, что уходила из невода. Эти рыбки прячутся на дне, закапываются в песок — вот тут-то их и ловила Мурка. Нащупает лапкой, подцепит когтями и бросает на берег своим детям. А они уж совсем большие коты были, а боялись и ступить на мокрое. Мурка им приносила на сухой песок живую рыбу, и тогда они жрали и зло урчали. Подумаешь, какие охотники!
XIII
Рыбаки не могли нахвалиться Муркой:
— Ай да кошка! Боевая кошка! Ну, а дети не в мать пошли. Балбесы и лодыри. Рассядутся, как господа, и все им в рот подай. Вон, гляди, расселись как! Чисто свиньи. Ишь развалились. Брысь, поганцы!
Рыбак замахнулся, а коты и не шевельнулись.
— Вот только из-за мамаши и терпим. Выгнать бы их надо.
Коты так обленились, что им лень было играть с мышью.
Я раз видел, как Мурка притащила им в зубах мышь. Она хотела их учить, как ловить мышей. Но коты лениво перебирали лапами и упускали мышь. Мурка бросалась вдогонку и снова приносила им. Но они и смотреть не хотели: валялись на солнышке по мягкому песку и ждали обеда, чтоб без хлопот наесться рыбьих головок.
— Ишь мамашины сынки! — сказал Володька и бросил в них песком. Смотреть противно. Вот вам!
Коты тряхнули ушами и перевалились на другой бок.
Лодыри!

рассказы

Виталий Бианки «Как муравьишка домой спешил»
Залез Муравей на березу. Долез до вершины, посмотрел вниз, а там, на земле, его родной муравейник чуть виден.
Муравьишка сел на листок и думает: «Отдохну немножко — и вниз».
У муравьев ведь строго: только солнышко на закат, — все домой бегут. Сядет солнце, — и муравьи все ходы и выходы закроют — и спать. А кто опоздал, тот хоть на улице ночуй.
Солнце уже к лесу спускалось.
Муравей сидит на листке и думает: «Ничего, поспею: вниз ведь скорей».
А листок был плохой: желтый, сухой. Дунул ветер и сорвал его с ветки.
Несется листок через лес, через реку, через деревню.
Летит Муравьишка на листке, качается — чуть жив от страха. Занес ветер листок на луг за деревней да там и бросил. Листок упал на камень, Муравьишка себе ноги отшиб.
Лежит и думает: «Пропала моя головушка. Не добраться мне теперь до дому. Место кругом ровное. Был бы здоров — сразу бы добежал, да вот беда: ноги болят. Обидно, хоть землю кусай».
Смотрит Муравей: рядом Гусеница-Землемер лежит. Червяк червяком, только спереди — ножки и сзади — ножки.
Муравьишка говорит Землемеру:
— Землемер, Землемер, снеси меня домой. У меня ножки болят.
— А кусаться не будешь?
— Кусаться не буду.
— Ну садись, подвезу.
Муравьишка вскарабкался на спину к Землемеру. Тот изогнулся дугой, задние ноги к передним приставил, хвост — к голове. Потом вдруг встал во весь рост, да так и лег на землю палкой. Отмерил на земле, сколько в нем росту, и опять в дугу скрючился. Так и пошел, так и пошел землю мерить.
Муравьишка то к земле летит, то к небу, то вниз головой, то вверх.
— Не могу больше! — кричит. — Стой! А то укушу!
Остановился Землемер, вытянулся по земле. Муравьишка слез, еле отдышался.
Огляделся, видит: луг впереди, на лугу трава скошенная лежит. А по лугу Паук-Сенокосец шагает: ноги как ходули, между ног голова качается.
— Паук, а Паук, снеси меня домой! У меня ножки болят.
— Ну что ж, садись, подвезу.
Пришлось Муравьишке по паучьей ноге вверх лезть до коленки, а с коленки вниз спускаться Пауку на спину: коленки у Сенокосца торчат выше спины.
Начал Паук свои ходули переставлять — одна нога тут, другая там; все восемь ног, будто спицы, в глазах у Муравьишки замелькали. А идет Паук не быстро, брюхом по земле чиркает. Надоела Муравьишке такая езда. Чуть было не укусил он Паука. Да тут, на счастье, вышли они на гладкую дорожку.
Остановился Паук.
— Слезай, — говорит. — Вон Жужелица бежит, она резвей меня.
Слез Муравьишка.
— Жужелка, Жужелка, снеси меня домой! У меня ножки болят.
— Садись, прокачу.
Только успел Муравьишка вскарабкаться Жужелице на спину, она как пустится бежать! Ноги у нее ровные, как у коня.
Бежит шестиногий конь, бежит, не трясет, будто по воздуху летит.
Вмиг домчались до картофельного поля.
— А теперь слезай, — говорит Жужелица. — Не с моими ногами по картофельным грядам прыгать. Другого коня бери.
Пришлось слезть.
Картофельная ботва для Муравьишки — лес густой. Тут и со здоровыми ногами — целый день бежать. А солнце уж низко.
Вдруг слышит Муравьишка, пищит кто-то:
— А ну, Муравей, полезай ко мне на спину, поскачем.
Обернулся Муравьишка — стоит рядом Жучок-Блошачок, чуть от земли видно.
— Да ты маленький! Тебе меня не поднять.
— А ты-то большой! Лезь, говорю.
Кое-как уместился Муравей на спине у Блошачка. Только-только ножки поставил.
— Влез?
— Ну, влез.
— А влез, так держись.
Блошачок подобрал под себя толстые задние ножки — а они у него как пружинки, складные — да щелк! — распрямил их. Глядь, уж он на грядке сидит. Щелк! — на другой. Щелк! — на третьей.
Так весь огород и отщелкал до самого забора.
Муравьишка спрашивает:
— А через забор можешь?
— Через забор не могу: высок очень. Ты Кузнечика попроси: он может.
— Кузнечик, Кузнечик, снеси меня домой! У меня ножки болят.
— Садись на загривок.
Сел Муравьишка Кузнечику на загривок.
Кузнечик сложил свои длинные задние ноги пополам, потом разом выпрямил их и подскочил высоко в воздух, как Блошачок. Но тут с треском развернулись у него за спиной крылья, перенесли Кузнечика через забор и тихонько опустили на землю.
— Стоп! — сказал Кузнечик. — Приехали.
Муравьишка глядит вперед, а там широкая река: год по ней плыви — не переплывешь.
А солнце еще ниже.
Кузнечик говорит:
— Через реку и мне не перескочить: очень уж широкая. Стой-ка, я Водомерку кликну: будет тебе перевозчик.
Затрещал по-своему, глядь — бежит по воде лодочка на ножках.
Подбежала. Нет, не лодочка, а Водомерка-Клоп.
— Водомер, Водомер, снеси меня домой! У меня ножки болят.
— Ладно, садись, перевезу.
Сел Муравьишка. Водомер подпрыгнул и зашагал по воде, как посуху.
А солнце уж совсем низко.
— Миленький, шибче! — просит Муравьишка. — Меня домой не пустят.
— Можно и пошибче, — говорит Водомер.
Да как припустит! Оттолкнется, оттолкнется ножками и катит-скользит по воде, как по льду. Живо на том берегу очутился.
— А по земле не можешь? — спрашивает Муравьишка.
— По земле мне трудно, ноги не скользят. Да и гляди-ка: впереди-то лес. Ищи себе другого коня.
Посмотрел Муравьишка вперед и видит: стоит над рекой лес высокий, до самого неба. И солнце за ним уже скрылось. Нет, не попасть Муравьишке, домой!
— Гляди, — говорит Водомер, — вот тебе и конь ползет.
Видит Муравьишка: ползет мимо Майский Хрущ — тяжелый жук, неуклюжий жук. Разве на таком коне далеко ускачешь?
Все-таки послушался Водомера.
— Хрущ, Хрущ, снеси меня домой! У меня ножки болят.
— А ты где живешь?
— В муравейнике за лесом.
— Далеконько… ну, что с тобой делать? Садись, довезу.
Полез Муравьишка по жесткому жучьему боку.
— Сел, что ли?
— Сел.
— А куда сел?
— На спину.
— Эх, глупый! Полезай на голову.
Влез Муравьишка Жуку на голову. И хорошо, что не остался на спине: разломил Жук спину надвое, два жестких крыла приподнял. Крылья у Жука точно два перевернутых корыта, а из-под них другие крылышки лезут, разворачиваются: тоненькие, прозрачные, шире и длиннее верхних.
Стал Жук пыхтеть, надуваться: «Уф! Уф! Уф!»
Будто мотор заводит.
— Дяденька, — просит Муравьишка, — поскорей! Миленький, поживей!
Не отвечает Жук, только пыхтит: «Уф! Уф! Уф!»
Вдруг затрепетали тонкие крылышки, заработали. «Жжж! Тук-тук-тук!..» поднялся Хрущ на воздух. Как пробку, выкинуло его ветром вверх — выше леса.
Муравьишка сверху видит: солнышко уже краем землю зацепило.
Как помчал Хрущ — у Муравьишки даже дух захватило.
«Жжж! Тук-тук-тук!» — несется Жук, буравит воздух, как пуля.
Мелькнул под ним лес — и пропал.
А вот и береза знакомая, и муравейник под ней.
Над самой вершиной березы выключил Жук мотор и — шлеп! — сел на сук.
— Дяденька, миленький! — взмолился Муравьишка. — А вниз-то мне как? У меня ведь ножки болят, я себе шею сломаю.
Сложил Жук тонкие крылышки вдоль спины. Сверху жесткими корытцами прикрыл. Кончики тонких крыльев аккуратно под корытца убрал.
Подумал и говорит:
— А уж как тебе вниз спуститься, — не знаю. Я на муравейник не полечу: уж очень больно вы, муравьи, кусаетесь. Добирайся сам, как знаешь.
Глянул Муравьишка вниз, а там, под самой березой, его дом родной.
Глянул на солнышко: солнышко уже по пояс в землю ушло.
Глянул вокруг себя: сучья да листья, листья да сучья.
Не попасть Муравьишке домой, хоть вниз головой бросайся! Вдруг видит: рядом на листке Гусеница Листовертка сидит, шелковую нитку из себя тянет, тянет и на сучок мотает.
— Гусеница, Гусеница, спусти меня домой! Последняя мне минуточка осталась — не пустят меня домой ночевать.
— Отстань! Видишь, дело делаю: пряжу пряду.
— Все меня жалели, никто не гнал, ты первая!
Не удержался Муравьишка, кинулся на нее да как куснет!
С перепугу Гусеница лапки поджала да кувырк с листа — и полетела вниз.
А Муравьишка на ней висит — крепко вцепился. Только недолго они падали: что-то их сверху — дерг!
И закачались они оба на шелковой ниточке: ниточка-то на сучок была намотана.
Качается Муравьишка на Листовертке, как на качелях. А ниточка всё длинней, длинней, длинней делается: выматывается у Листовертки из брюшка, тянется, не рвется. Муравьишка с Листоверткой всё ниже, ниже, ниже опускаются.
А внизу, в муравейнике, муравьи хлопочут, спешат, входы-выходы закрывают.
Все закрыли — один, последний, вход остался. Муравьишка с Гусеницы кувырк и домой!
Тут и солнышко зашло.

рассказы

Антон Чехов «Белолобый»
 Голодная волчиха встала, чтобы идти на охоту. Ее волчата, все трое, крепко спали, сбившись в кучу, и грели друг друга. Она облизала их и пошла.Был уже весенний месяц март, но по ночам деревья трещали от холода, как в декабре, и едва высунешь язык, как его начинало сильно щипать. Волчиха была слабого здоровья, мнительная; она вздрагивала от малейшего шума и все думала о том, как бы дома без нее кто не обидел волчат.

Запах человеческих и лошадиных следов, пни, сложенные дрова и темная унавоженная дорога пугали ее; ей казалось, будто за деревьями в потемках стоят люди и где-то за лесом воют собаки.Она была уже не молода и чутье у нее ослабело, так что, случалось, лисий след она принимала за собачий в иногда даже, обманутая чутьем, сбивалась с дороги, чего с нею никогда не бывало в молодости. По слабости здоровья она уже не охотилась на телят и крупных баранов, как прежде, и уже далеко обходила лошадей с жеребятами, а питалась одною падалью; свежее мясо ей приходилось кушать очень редко, только весной, когда она, набредя на зайчиху, отнимала у нее детей или забиралась к мужикам в хлев, где были ягнята.

В верстах четырех от ее логовища, у почтовой дороги, стояло зимовье. Тут жил сторож Игнат, старик лет семидесяти, который все кашлял и разговаривал сам с собой; обыкновенно ночью он спал, а днем бродил по лесу с ружьем-одностволкой и посвистывал на зайцев. Должно быть, раньше он служил в механиках, потому что каждый раз, прежде чем остановиться, кричал себе: «Стоп, машина!» и прежде чем пойти дальше: «Полный ход!» При нем находилась громадная черная собака неизвестной породы, по имени Арапка. Когда она забегала далеко вперед, то он кричал ей: «Задний ход!» Иногда он пел и при этом сильно шатался и часто падал (волчиха думала, что это от ветра) и кричал: «Сошел с рельсов!»

Волчиха помнила, что летом и осенью около зимовья паслись баран и две ярки, и когда она не так давно пробегала мимо, то ей послышалось, будто в хлеву блекли. И теперь, подходя к зимовью, она соображала, что уже март и, судя по времени, в хлеву должны быть ягнята непременно. Ее мучил голод, она думала о том, с какою жадностью она будет есть ягненка, и от таких мыслей зубы у нее щелкали и глаза светились в потемках, как два огонька.Изба Игната, его сарай, хлев и колодец были окружены высокими сугробами. Было тихо. Арапка, должно быть, спала под сараем.

По сугробу волчиха взобралась на хлев и стала разгребать лапами и мордой соломенную крышу. Солома была гнилая и рыхлая, так что волчиха едва не провалилась; на нее вдруг прямо в морду пахнуло теплым паром и запахом навоза и овечьего молока. Внизу, почувствовав холод, нежно заблеял ягненок. Прыгнув в дыру, волчиха упала передними лапами и грудью на что-то мягкое и теплое, должно быть, на барана, и в это время в хлеву что-то вдруг завизжало, залаяло и залилось тонким, подвывающим голоском, овцы шарахнулись к стенке, и волчиха, испугавшись, схватила, что первое попалось в зубы, и бросилась вон…

Она бежала, напрягая силы, а в это время Арапка, уже почуявшая волка, неистово выла, кудахтали в зимовье потревоженные куры, и Игнат, выйдя на крыльцо, кричал:— Полный ход! Пошел к свистку!И свистел, как машина, и потом — го-го-го-го!.. И весь этот шум повторяло лесное эхо.Когда мало-помалу все это затихло, волчиха успокоилась немного и стала замечать, что ее добыча, которую она держала в зубах и волокла по снегу, была тяжелее и как будто тверже, чем обыкновенно бывают в эту пору ягнята; и пахло как будто иначе, и слышались какие-то странные звуки… Волчиха остановилась и положила свою ношу на снег, чтобы отдохнуть и начать есть, и вдруг отскочила с отвращением. Это был не ягненок, а щенок, черный, с большой головой и на высоких ногах, крупной породы, с таким же белым пятном во весь лоб, как у Арапки. Судя по манерам, это был невежа, простой дворняжка. Он облизал свою помятую, раненую спину и, как ни в чем не бывало, замахал хвостом и залаял на волчиху. Она зарычала, как собака, и побежала от него. Он за ней. Она оглянулась и щелкнула зубами; он остановился в недоумении и, вероятно, решив, что это она играет с ним, протянул морду по направлению к зимовью и залился звонким радостным лаем, как бы приглашая мать свою Арапку поиграть с ним и с волчихой.

Уже светало, и когда волчиха пробиралась к себе густым осинником, то было видно отчетливо каждую осинку, и уже просыпались тетерева и часто вспархивали красивые петухи, обеспокоенные неосторожными прыжками и лаем щенка.

«Зачем он бежит за мной? — думала волчиха с досадой. — Должно быть, он хочет, чтобы я его съела». 

Жила она с волчатами в неглубокой яме; года три назад во время сильной бури вывернуло с корнем высокую старую сосну, отчего и образовалась эта яма. Теперь на дне ее были старые листья и мох, тут же валялись кости и бычьи рога, которыми играли волчата. Они уже проснулись и все трое, очень похожие друг на друга, стояли рядом на краю своей ямы и, глядя на возвращавшуюся мать, помахивали хвостами. Увидев их, щенок остановился поодаль и долго смотрел на них; заметив, что они тоже внимательно смотрят на него, он стал лаять на них сердито, как на чужих.

Уже рассвело и взошло солнце, засверкал кругом снег, а он все стоял поодаль и лаял. Волчата сосали свою мать, пихая ее лапами в тощий живот, а она в это время грызла лошадиную кость, белую и сухую; ее мучил голод, голова разболелась от собачьего лая, и хотелось ей броситься на непрошенного гостя и разорвать его.

Наконец щенок утомился и охрип; видя, что его не боятся и даже не обращают на него внимания, он стал несмело, то приседая, то подскакивая, подходить к волчатам. Теперь, при дневном свете, легко уже было рассмотреть его… Белый лоб у него был большой, а на лбу бугор, какой бывает у очень глупых собак; глаза были маленькие, голубые, тусклые, а выражение всей морды чрезвычайно глупое. Подойдя к волчатам, он протянул вперед широкие лапы, положил на них морду и начал:

— Мня, мня… нга-нга-нга!..

Волчата ничего не поняли, но замахали хвостами. Тогда щенок ударил лапой одного волчонка по большой голове. Волчонок тоже ударил его лапой по голове. Щенок стал к нему боком и посмотрел на него искоса, помахивая хвостом, потом вдруг рванулся с места и сделал несколько кругов по насту. Волчата погнались за ним, он упал на спину и задрал вверх ноги, а они втроем напали на него и, визжа от восторга, стали кусать его, но не больно, а в шутку. Вороны сидели на высокой сосне и смотрели сверху на их борьбу, и очень беспокоились. Стало шумно и весело. Солнце припекало уже по-весеннему; и петухи, то и дело перелетавшие через сосну, поваленную бурей, при блеске солнца казались изумрудными.

Обыкновенно волчихи приучают своих детей к охоте, давая им поиграть добычей; и теперь, глядя, как волчата гонялись по насту за щенком и боролись с ним, волчиха думала:«Пускай приучаются».Наигравшись, волчата пошли в яму и легли спать. Щенок повыл немного с голоду, потом также растянулся на солнышке. А проснувшись, опять стали играть.

Весь день и вечером волчиха вспоминала, как прошлою ночью в хлеву блеял ягненок и как пахло овечьим молоком, и от аппетита она все щелкала зубами и не переставала грызть с жадностью старую кость, воображая себе, что это ягненок. Волчата сосали, а щенок, который хотел есть, бегал кругом и обнюхивал снег.

«Съем-ка его…» — решила волчиха.

Она подошла к нему, а он лизнул ее в морду и заскулил, думая, что она хочет играть с ним. В былое время она едала собак, но от щенка сильно пахло псиной, и, по слабости здоровья, она уже не терпела этого запаха; ей стало противно, и она отошла прочь…

К ночи похолодело. Щенок соскучился и ушел домой.

Когда волчата крепко уснули, волчиха опять отправилась на охоту. Как и в прошлую ночь, она тревожилась малейшего шума, и ее пугали пни, дрова, темные, одиноко стоящие кусты можжевельника, издали похожие на людей. Она бежала в стороне от дороги, по насту. Вдруг далеко впереди на дороге замелькало что-то темное… Она напрягла зрение и слух: в самом деле, что-то шло впереди, и даже слышны были мерные шаги. Не барсук ли? Она осторожно, чуть дыша, забирая все в сторону, обогнала темное пятно, оглянулась на него и узнала. Это, не спеша, шагом, возвращался к себе в зимовье щенок с белым лбом. 

«Как бы он опять мне не помешал», — подумала волчиха и быстро побежала вперед. Но зимовье было уже близко. Она опять взобралась на хлев по сугробу. Вчерашняя дыра была уже заделана яровой соломой, и по крыше протянулись две новые слеги. Волчиха стала быстро работать ногами и мордой, оглядываясь, не идет ли щенок, но едва пахнуло на нее теплым паром и запахом навоза, как сзади послышался радостный, заливчатый лай. Это вернулся щенок. Он прыгнул к волчихе на крышу, потом в дыру и, почувствовав себя дома, в тепле, узнав своих овец, залаял еще громче… Арапка проснулась под сараем и, почуяв волка, завыла, закудахтали куры, и когда на крыльце показался Игнат со своей одностволкой, то перепуганная волчиха была уже далеко от зимовья.

— Фюйть! — засвистел Игнат.

— Фюйть! Гони на всех парах! Он спустил курок — ружье дало осечку; он спустил еще раз — опять осечка; он спустил в третий раз — и громадный огненный сноп вылетел из ствола и раздалось оглушительное «бу! бу!» Ему сильно отдало в плечо; и, взявши в одну руку ружье, а в другую топор, он пошел посмотреть, отчего шум…

Немного погодя он вернулся в избу.

— Что там? — спросил хриплым голосом странник, ночевавший у него в эту ночь и разбуженный шумом.

— Ничего… — ответил Игнат.

— Пустое дело. Повадился наш Белолобый с овцами спать, в тепле. Только нет того понятия, чтобы в дверь, а норовит все как бы в крышу. Намедни ночью разобрал крышу и гулять ушел, подлец, а теперь вернулся и опять разворошил крышу.

— Глупый.

— Да, пружина в мозгу лопнула. Смерть не люблю глупых! — вздохнул Игнат, полезай на печь.

— Ну, божий человек, рано еще вставать, давай спать полным ходом…

А утром он подозвал к себе Белолобого, больно оттрепал его за уши и потом, наказывая его хворостиной, все приговаривал:

— Ходи в дверь! Ходи в дверь! Ходи в дверь!

рассказы

Константин Паустовский «Барсучий нос»
Озеро около берегов было засыпано ворохами жёлтых листьев. Их было так много, что мы не могли ловить рыбу. Лески ложились на листья и не тонули.

Приходилось выезжать на старом челне на середину озера, где доцветали кувшинки и голубая вода казалась чёрной, как дёготь. Там мы ловили разноцветных окуней, вытаскивали оловянную плотву и ершей с глазами, похожими на две маленькие луны. Щуки ляскали на нас мелкими, как иглы, зубами.

Стояла осень в солнце и туманах. Сквозь облетевшие леса были видны далёкие облака и синий густой воздух.

По ночам в зарослях вокруг нас шевелились и дрожали низкие звёзды.

У нас на стоянке горел костёр. Мы жгли его весь день и ночь напролёт, чтобы отгонять волков, — они тихо выли по дальним берегам озера. Их беспокоил дым костра и весёлые человеческие крики.

Мы были уверены, что огонь пугает зверей, но однажды вечером в траве, у костра, начал сердито сопеть какой-то зверь. Его не было видно. Он озабоченно бегал вокруг нас, шумел высокой травой, фыркал и сердился, но не высовывал из травы даже ушей. Картошка жарилась на сковороде, от неё шёл острый вкусный запах, и зверь, очевидно, прибежал на этот запах.

С нами пришёл на озеро мальчик. Ему было всего девять лет, но он хорошо переносил ночёвки в лесу и холод осенних рассветов. Гораздо лучше нас, взрослых, он всё замечал и рассказывал. Он был выдумщик, этот мальчик, но мы, взрослые, очень любили его выдумки. Мы никак не могли, да и не хотели доказывать ему, что он говорит неправду. Каждый день он придумывал что-нибудь новое: то он слышал, как шептались рыбы, то видел, как муравьи устроили себе паром через ручей из сосновой коры и паутины и переправлялись при свете ночной, небывалой радуги. Мы делали вид, что верили ему.

Всё, что окружало нас, казалось необыкновенным: и поздняя луна, блиставшая над чёрными озёрами, и высокие облака, похожие на горы розового снега, и даже привычный морской шум высоких сосен.

Мальчик первый услышал фырканье зверя и зашипел на нас, чтобы мы замолчали. Мы притихли. Мы старались даже не дышать, хотя рука невольно тянулась к двустволке, — кто знает, что это мог быть за зверь!

Через полчаса зверь высунул из травы мокрый чёрный нос, похожий на свиной пятачок. Нос долго нюхал воздух и дрожал от жадности. Потом из травы показалась острая морда с чёрными пронзительными глазками. Наконец показалась полосатая шкурка. Из зарослей вылез маленький барсук. Он поджал лапу и внимательно посмотрел на меня. Потом он брезгливо фыркнул и сделал шаг к картошке.

Она жарилась и шипела, разбрызгивая кипящее сало. Мне хотелось крикнуть зверьку, что он обожжётся, но я опоздал: барсук прыгнул к сковородке и сунул в неё нос…

Запахло палёной кожей. Барсук взвизгнул и с отчаянным воплем бросился обратно в траву. Он бежал и голосил на весь лес, ломал кусты и плевался от негодования и боли.

На озере и в лесу началось смятение: без времени заорали испуганные лягушки, всполошились птицы, и у самого берега, как пушечный выстрел, ударила пудовая щука.

Утром мальчик разбудил меня и рассказал, что он сам только что видел, как барсук лечит свой обожжённый нос.

Я не поверил. Я сел у костра и спросонок слушал утренние голоса птиц. Вдали посвистывали белохвостые кулики, крякали утки, курлыкали журавли на сухих болотах — мшарах, тихо ворковали горлинки. Мне не хотелось двигаться.

Мальчик тянул меня за руку. Он обиделся. Он хотел доказать мне, что не соврал. Он звал меня пойти посмотреть, как лечится барсук. Я нехотя согласился. Мы осторожно пробрались в чащу, и среди зарослей вереска я увидел гнилой сосновый пень. От него тянуло грибами и йодом.

Около пня, спиной к нам, стоял барсук. Он расковырял пень и засунул в середину пня, в мокрую и холодную труху, обожжённый нос. Он стоял неподвижно и холодил свой несчастный нос, а вокруг бегал и фыркал другой маленький барсучок. Он волновался и толкал нашего барсука носом в живот. Наш барсук рычал на него и лягался задними пушистыми лапами.

Потом он сел и заплакал. Он смотрел на нас круглыми и мокрыми глазами, стонал и облизывал своим шершавым языком больной нос. Он как будто просил о помощи, но мы ничем не могли ему помочь.

С тех пор озеро — оно называлось раньше Безымянным — мы прозвали Озером Глупого Барсука.

А через год я встретил на берегах этого озера барсука со шрамом на носу. Он сидел у воды и старался поймать лапой гремящих, как жесть, стрекоз. Я помахал ему рукой, но он сердито чихнул в мою сторону и спрятался в зарослях брусники.
С тех пор я его больше не видел.

рассказы

Константин Паустовский «Заячьи лапы»
К ветеринару в наше село пришёл с Урженского озера Ваня Малявин и принёс завёрнутого в рваную ватную куртку маленького тёплого зайца. Заяц плакал и часто моргал красными от слёз глазами…

— Ты что, одурел? — крикнул ветеринар. — Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец!

— А вы не лайтесь, это заяц особенный, — хриплым шёпотом сказал Ваня. — Его дед прислал, велел лечить.

— От чего лечить-то?

— Лапы у него пожжённые.

Ветеринар повернул Ваню лицом к двери,

толкнул в спину и прикрикнул вслед:

— Валяй, валяй! Не умею я их лечить. Зажарь его с луком — деду будет закуска.

Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену. По стене потекли слёзы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.

— Ты чего, малый? — спросила Ваню жалостливая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу. — Чего вы, сердешные, вдвоём слёзы льёте? Ай случилось что?

— Пожжённый он, дедушкин заяц, — сказал тихо Ваня. — На лесном пожаре лапы себе пожёг, бегать не может. Вот-вот, гляди, умрёть.

— Не умрёть, малый, — прошамкала Анисья. — Скажи дедушке своему, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несёт его в город к Карлу Петровичу.

Ваня вытер слёзы и пошёл лесами домой, на Урженское озеро. Он не шёл, а бежал босиком по горячей песчаной дороге. Недавний лесной пожар прошёл стороной, на север, около самого озера. Пахло гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах.

Заяц стонал.

Ваня нашёл по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих.

— Ты чего, серый? — тихо спросил Ваня. — Ты бы поел.

Заяц молчал.

— Ты бы поел, — повторил Ваня, и голос его задрожал. — Может, пить хочешь?

Заяц повёл рваным ухом и закрыл глаза.

Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес — надо было поскорее дать зайцу напиться из озера.

Неслыханная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали вереницы плотных белых облаков. В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где-то за границами неба. Жаркий ураган дул уже две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень.

Наутро дед надел чистые онучи и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрёл в город. Ваня нёс зайца сзади.

Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.

Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука. В ней летали куриный пух, сухие листья и солома. Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар.

На базарной площади было очень пусто, знойно; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы. Дед перекрестился.

— Не то лошадь, не то невеста — шут их разберёт! — сказал он и сплюнул.

Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал:

— Это мне нравится! Довольно странный вопрос! Карл Петрович Корш, специалист по детским болезням, уже три года как перестал принимать пациентов. Зачем он вам?

Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.

— Это мне нравится! — сказал аптекарь. — Интересные пациенты завелись в нашем городе! Это мне замечательно нравится!

Он нервно снял пенсне, протёр, снова нацепил на нос и уставился на деда. Дед молчал и топтался. Аптекарь тоже молчал. Молчание становилось тягостным.

— Почтовая улица, три! — вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую-то растрёпанную толстую книгу. — Три!

Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя — из-за Оки заходила высокая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи, и нехотя потряхивал землю. Серая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно и сильно били в луга; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажжённый ими. Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.

Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрёпанная борода деда.

Через минуту Карл Петрович уже сердился.

— Я не ветеринар, — сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. — Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.

— Что ребёнок, что заяц — всё одно, — упрямо пробормотал дед. — Всё одно! Полечи, яви милость! Ветеринару нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спаситель мой: я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь — бросить!

Ещё через минуту Карл Петрович, старик с седыми взъерошенными бровями, волнуясь, слушал спотыкающийся рассказ деда.

Карл Петрович в конце концов согласился лечить зайца. На следующее утро дед ушёл на озеро, а Ваню оставил у Карла Петровича ходить за зайцем.

Через день вся Почтовая улица, заросшая гусиной травой, уже знала, что Карл Петрович лечит зайца, обгоревшего на страшном лесном пожаре и спасшего какого-то старика. Через два дня об этом уже знал весь маленький город, а на третий день к Карлу Петровичу пришёл длинный юноша в фетровой шляпе, назвался сотрудником московской газеты и попросил дать беседу о зайце.

Зайца вылечили. Ваня завернул его в ватное тряпьё и понёс домой. Вскоре историю о зайце забыли, и только какой-то московский профессор долго добивался от деда, чтобы тот ему продал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал профессору письмо:

«Заяц не продажный, живая душа, пусть живёт на воле. При сём остаюсь Ларион Малявин».

Этой осенью я ночевал у деда Лариона на Урженском озере. Созвездия, холодные, как крупинки льда, плавали в воде. Шумел сухой тростник. Утки зябли в зарослях и жалобно крякали всю ночь.

Деду не спалось. Он сидел у печки и чинил рваную рыболовную сеть. Потом поставил самовар — от него окна в избе сразу запотели, и звёзды из огненных точек превратились в мутные шары. Во дворе лаял Мурзик. Он прыгал в темноту, лязгал зубами и отскакивал — воевал с непроглядной октябрьской ночью. Заяц спал в сенях и изредка во сне громко стучал задней лапой по гнилой половице.

Мы пили чай ночью, дожидаясь далёкого и нерешительного рассвета, и за чаем дед рассказал мне наконец историю о зайце.

В августе дед пошёл охотиться на северный берег озера. Леса стояли сухие, как порох. Деду попался зайчонок с рваным левым ухом. Дед выстрелил в него из старого, связанного проволокой ружья, но промахнулся. Заяц удрал.

Дед пошёл дальше. Но вдруг затревожился: с юга, со стороны Лопухов, сильно тянуло гарью. Поднялся ветер. Дым густел, его уже несло белой пеленой по лесу, затягивало кусты. Стало трудно дышать.

Дед понял, что начался лесной пожар и огонь идёт прямо на него. Ветер перешёл в ураган. Огонь гнало по земле с неслыханной скоростью. По словам деда, даже поезд не мог бы уйти от такого огня. Дед был прав: во время урагана огонь шёл со скоростью тридцати километров в час.

Дед побежал по кочкам, спотыкался, падал, дым выедал ему глаза, а сзади был уже слышен широкий гул и треск пламени.

Смерть настигала деда, хватала его за плечи, и в это время из-под ног у деда выскочил заяц. Он бежал медленно и волочил задние лапы. Потом только дед заметил, что они у зайца обгорели.

Дед обрадовался зайцу, будто родному. Как старый лесной житель, дед знал, что звери гораздо лучше человека чуют, откуда идёт огонь, и всегда спасаются. Гибнут они только в тех редких случаях, когда огонь их окружает.

Дед побежал за зайцем. Он бежал, плакал от страха и кричал: «Погоди, милый, не беги так-то шибко!»

Заяц вывел деда из огня. Когда они выбежали из леса к озеру, заяц и дед — оба упали от усталости. Дед подобрал зайца и понёс домой.

У зайца были опалены задние ноги и живот. Потом дед его вылечил и оставил у себя.

— Да, — сказал дед, поглядывая на самовар так сердито, будто самовар был всему виной, — да, а перед тем зайцем, выходит, я сильно провинился, милый человек.

— Чем же ты провинился?

— А ты выдь, погляди на зайца, на спасителя моего, тогда узнаешь. Бери фонарь!

Я взял со стола фонарь и вышел в сенцы. Заяц спал. Я нагнулся над ним с фонарём и заметил, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял всё.

рассказы

Д. Мамин-Сибиряк «Старый воробей»
Хозяин что-то замышляет, – заметил первым Петух, гордо выпячивая атласную грудь.

– А я знаю, что! – чирикнул с вербы старый Воробей. – Ну-ка, догадайся, умная голова!.. Нет, лучше и не думай: все равно ничего не придумаешь.

Петух сделал вид, что не понял обидных слов, и, чтобы показать свое презрение дерзкому хвастунишке, громко захлопал крыльями, вытянув шею, и, страшно раскрыв клюв, пронзительно заорал свое единственное ку-ку-реку!

– Ах, глупый горлан!.. – смеялся старый Воробей, вздрагивая своим крошечным тельцем. – Сейчас видно, что ничего не понимаешь. Чили-чили!

А хозяин маленького домика, стоявшего на окраине города, действительно был занят необыкновенным делом. Во-первых, он вынес из комнаты небольшой ящик с железной кровелькой. Потом достал из сарая длинный шест и начал прибивать к нему гвоздями принесенный ящик. Мальчик лет пяти внимательно наблюдал за каждым его движением.

– Отличная штука будет, Сережка! – весело говорил отец, вбивая последний гвоздь. – Настоящий дворец…

– А где скворцы, тятя? – спросил мальчик.

– А скворцы прилетят сами…

– Ага, скворечник!.. – гаркнул Петух, прислушивавшийся к разговору. – Я так и знал!

– Ах, глупый, глупый! – засмеялся над ним старый Воробей. – Это мне квартиру приготовляют… да! Эй, старуха, смотри, какой нам домик сделали.

Воробьиха была гораздо серьезнее мужа и отнеслась с недоверием к этим словам. Да и хозяин сам говорит о скворцах, значит, будет скворечник. Впрочем, спорить она не желала, потому что это было бы бесполезно: разве старого Воробья кто-нибудь переспорит?.. Он будет повторять свое без конца, а она совсем не хотела ссориться. Да и зачем ссориться, когда весеннее солнышко так ласково светит? Везде бегут весенние ручейки, и почки на березах уже совсем набухли и покраснели: вот-вот раскроются и выпустят каждая по зеленому листочку, такому мягкому, светленькому, душистому и точно покрытому лаком. Слава богу, зима прошла, и теперь всем наступает великая радость. Конечно, старый Воробей страшный забияка и частенько обижает свою старуху; но в такие светлые весенние дни забываются даже семейные неприятности.

– Что же ты молчишь, моя старушка? – приставал к ней старый Воробей. – Будет нам жить под крышей: и темно, и ветром продувает, и вообще неудобно. Признаться сказать, я давно думаю переменить квартиру, да все как-то было некогда. Хорошо, что хозяин сам догадался… Вот у кур есть курятник, у лошадей – стойло, у собаки – конура, а только я один должен был скитаться где попало. Совестно стало хозяину, вот он и приготовил мне домишко… Отлично заживем, старушонка!

Весь двор был занят хозяйской работой, из конюшни выглядывала лошадиная голова, из конуры вылез мохнатый Волчок, и даже показался серый кот Васька, целые дни лежавший где-нибудь на солнышке. Все следили, что будет дальше.

– Эй, старый плут… – кричал старый Воробей, завидев своего главного врага, кота Ваську. – Ты зачем пожаловал сюда, дармоед? Теперь, брат, тебе меня не достать… да! Лови своих мышей да посматривай, как я заживу в своем домике. Не все мне по морозу прыгать на одной ножке, а тебе лежать на печке…

– Что же, пожалуй, и так… – согласился Петух, тоже недолюбливавший кота Ваську. – Положим, что старый Воробей и хвастун, и забияка, и вор, но он все-таки не таскает цыплят.

Кончив свою работу, хозяин поднял шест со скворечником и прикрепил его к самому крепкому столбу ограды. Скворечник был отличный: доски были пригнаны плотно, наверху – железная крышка, а сбоку прикреплена сухая березовая ветка, на которой так удобно было отдыхать. У маленького круглого оконца, через которое можно было влететь в скворечник, устроена была деревянная полочка, – тоже недурно отдохнуть.

– Живо, старуха, собирайся! – крикнул старый Воробей. – Ведь есть нахалы, которые сейчас готовы захватить чужой дом… Те же скворцы прилетят.

– А если нас оттуда выгонят? – заметила Воробьиха. – Старое свое гнездо разорим, кто-нибудь его займет, а сами и останемся ни при чем… Да и хозяин про скворцов говорил.

– Ах, глупая: это он пошутил.

Не успел хозяин отойти от скворечника, чтобы полюбоваться своей работой издали, как старый Воробей уже был на железной кровельке. Весело чирикнув, он быстро юркнул в оконце, только хвостик мелькнул.

– Эге, да тут совсем отлично! – думал вслух старый Воробей, запутавшись в хлопьях кудели. – То-то моей старухе тепло будет, да и ребятишкам тоже… Не дует ниоткуда, дождем не мочит, и, главное, сам хозяин для меня устроил. Недурно… А зимой здесь – умирать не надо.

Выбравшись на самую верхушку скворечника, старый Воробей весело распушил все перышки, повернулся на все стороны и крикнул:

– Это я, братцы! Милости просим к нам на новоселье.

– Ах, разбойник! – обругал его хозяин снизу. – Уж успел забраться. Погоди, брат, вот прилетят скворцы, они тебе зададут.

Маленький Сережка был ужасно огорчен, что в скворечнике поселился самый обыкновенный воробей.

– Ты каждое утро смотри, – учил его отец. – На днях должны прилететь наши скворцы.

– Будет шутить, хозяин! – кричал старый Воробей сверху. – Меня-то не проведешь… А скворцам мы и сами зададим жару-пару!..

II
Старый Воробей расположился в скворечнике по-домашнему, как и следует семейной птице. Из старого гнезда был перетащен пух и все, что только можно было утащить.

– А теперь пусть в нем живут племянники, – решил старый Воробей со свойственным ему великодушием. – Я всегда готов отдать родственникам последнее… Пусть живут, да меня, старика, добром поминают.

– Тоже расщедрился! – смеялись другие воробьи. – Подарил племянникам какую-то щель… Вот ужо посмотрим, как самого погонят из скворечника, так куда тогда денется?

Все это говорилось, конечно, из зависти, и старый Воробей только посмеивался: пусть их поговорят. О, это был опытный, старый Воробей, видавший виды… Сидя в своем теплом гнезде, теперь он с удовольствием вспоминал о разных неудачах своей жизни. Раз чуть не сгорел, забравшись погреться в трубу, в другой – чуть не утонул, потом замерзал, потом совсем было попался в бархатные лапки старого плута Васьки и чуть живой вырвался, – э, да мало ли невзгод и горя он перенес!..

– Пора и отдохнуть, – рассуждал он громко, взобравшись на крышу своего нового домика. – Я – заслуженный Воробей… Молодые-то пусть поучатся, как нужно на свете жить.

Как ни смешно было нахальство старого Воробья, но к нему все привыкли и даже стали верить, что действительно скворечник поставлен именно для старого Воробья. Теперь все ждали только того решительного дня, когда прилетят скворцы, – что-то тогда будет делать старик, забравшийся в чужое гнездо?

– Что такое скворцы? – рассуждал вслух старый Воробей. – Глупая птица, которая неизвестно зачем перелетает с одного места на другое. Вот наш Петух тоже не умен, но зато и сидит дома; а потом из него сварят суп… Я хочу сказать, что глупый Петух хоть на суп годен, а скворцы – никуда: прилетят, как шальные, вертятся, стрекочут… Тьфу! Смотреть неприятно.

– Скворцы поют… – заметил Волчок, которому порядочно-таки надоело слушать эту воробьиную болтовню. – А ты только умеешь воровать.

– По-ют? Это называется петь? – изумился старый Воробей. – Ха-ха… Нет уж извините, господа, про себя говорить нехорошо, а между тем я должен сказать, что если кто действительно поет, так это я… да! И я постоянно пою, с утра до ночи, пою целую жизнь… Вот послушайте: чили-чили-чилик!.. Хорошо? не правда ли?.. Меня все слушают…

– Будет тебе, старый шут!

Скворечник оказался очень хорошей квартирой. Главное, все видно сверху. Только вынесут корм курам, а старый Воробей уже поспел раньше всех. Сам наестся и своей Воробьихе зернышко снесет. Он даже успевал украсть малую толику и у Волчка, пока тот вылезал из своей конуры. И везде так. Шныряет под ногами у кур, заберется в кормушку к лошади, даже в комнаты забирался не раз, – прожорливости и нахальству старого Воробья не было границ. Мало этого. Он успевал побывать и на чужих дворах и там урвать что-нибудь из съестного. Везде лезет, везде ему было дело, и никого знать не хочет.

Наступил март. Дни стояли теплые, светлые. Снег везде почернел, присел, пропитался водой и сделался таким рыхлым, точно его изъели черви. Ветви у берез покраснели и набухли от приливавших соков. Весна подступала все больше. Иногда пахнет таким теплым ветерком, что даже у старого Воробья захолонет сердце. Жутко-хорошо в такую пору.

Маленький Сережка, как только просыпался утром, сейчас же лез к окну посмотреть, не прилетели ли скворцы. Но день проходил за днем, а скворцов все не было.

– Тятя, на скворечнике все этот воробей сидит, – жаловался Сережка отцу.

– Погоди, отойдет ему честь. Грачи вчера прилетели. Значит, скоро будут и наши скворцы.

Действительно, соседний барский сад был усеян черными точками, точно живой сеткой: это были первые весенние гости, прилетевшие с далекого теплого юга. Они поднимали такой гвалт, что слышно было за несколько улиц, – настоящая ярмарка. Галдят, летают, осматривают старые гнезда и кричат без конца.

– Ну, старуха, теперь держись! – шептал старый Воробей своей Воробьихе еще с вечера. – Утром налетят скворцы… Я им задам, вот увидишь. Я ведь никого не трогаю, и меня не тронь. Знай всяк сверчок свой шесток!

Целую ночь не спал старик и все сторожил. Но особенного ничего не случилось. Перед утром пролетела небольшая стайка зябликов. Птички смирные: отдохнули, посидели на березах и полетели дальше. Они торопились в лес. За ними показались трясогузки, – эти еще скромнее. Ходят по дорогам, хвостиками покачивают и никого не трогают. Обе – лесные птички, и старый Воробей был даже рад их видеть… Нашлись прошлогодние знакомые.

– Что, братцы, далеко летели?

– Ах, как далеко!.. А здесь холодно было зимой?

– Ах, как холодно!..

– Ну, прощай, Воробушко! Нам некогда.

Утро было такое холодное, а в скворечнике так тепло, да и Воробьиха спит сладко-сладко.

Чуть-чуть прикорнул старый Воробей; кажется, не успел и глаз сомкнуть, как на скворечник налетела первая стайка скворцов. Быстро они летели, так что воздух свистел. Облепили скворечник и подняли такой гам, что старый Воробей даже испугался.

– Эй, ты, вылезай! – кричал Скворец, просовывая голову в оконце. – Ну, ну, пошевеливайся поскорей!..

– А ты кто такой?.. Я здесь хозяин… Проваливай дальше, а то ведь я шутить не люблю…

– Ты еще разговариваешь, нахал?..

Что произошло дальше, страшно и рассказывать: разведчик Скворец очутился в скворечнике, схватил Воробьиху за шиворот своим длинным, как шило, клювом и вытолкнул в окно.

– Батюшки, караул!.. – благим матом орал старый Воробей, забившись в угол и отчаянно защищаясь. – Грабят… Караул!.. Ой, батюшки, убили…

Как он ни упирался, как ни дрался, как ни орал, а в конце концов с позором был вытолкнут из скворечника.

III
Это было ужасное утро. В первую минуту старый Воробей даже не мог сообразить хорошенько, как это случилось… Нет, это возмутительно, как вы хотите! Но и с этим можно было помириться: ну, забрался в чужой скворечник, ну, вытолкали, – только и всего. Если бы старому Воробью такое же шило вместо клюва дать, как у Скворца, так он всякого бы вытолкал. Главное – стыдно… Да. Вот уж это скверно, когда захвастаешься, накричишь, наболтаешь, – ах, как скверно!

– Напугал же ты скворцов! – кричал ему со двора Петух. – Я хоть и в суп попаду, да у меня свое гнездо есть, а ты попрыгай на одной ножке… Трещотка проклятая!.. Так тебе и надо…

– А ты чему обрадовался? – ругался старый Воробей. – Погоди, я тебе покажу… Я сам бросил скворечник: велик он мне, да и дует из щелей.

Бедная Воробьиха сидела на крыше такая жалкая и убитая, и это еще больше разозлило старого Воробья. Он подлетел к ней и клюнул ее в голову.

– Что ты сидишь? Только меня срамишь… Возьмем старое гнездо, и делу конец. А со скворцами я еще рассчитаюсь…

Но племянники, устроившись в гнезде, не хотели его отдавать ни за что. Подняли крик, шум и в заключение вытолкнули старого дядюшку. Это было похуже скворцов: свои же родные в шею гонят, а уж он ли, кажется, не старался для них. Вот и делай добро кому-нибудь… Воробьиху прибил ни за что, гнездо потерял, а сам на крыше остался с семейством: как раз налетит ястреб и разорвет в клочки. Пригорюнился старый Воробей, присел на конек крыши отдохнуть и тяжело вздохнул. Эх, тяжело жить на свете серьезной птице!

– Как же мы теперь жить будем? – жалобно повторяла Воробьиха. – У всех есть свои гнезда… Скоро детей будут выводить, а мы так, видно, на крыше и останемся.

– Погоди, старуха, устроимся.

А главная обида была еще впереди. Выбежал на двор маленький Сережка, захлопал ручонками от радости, что прилетели скворцы, и не мог на них налюбоваться. Отец тоже любовался и говорил:

– Посмотри, какие они красивые: точно шелковые. А как заливаются-поют!.. Веселенькая птичка…

– А где же воробей, тятя, который жил в скворечнике? Да вон на крыше сидит… У, как смешно нахохлился!..

– Да он всегда какой-то встрепанный… Что, брат, не любишь? – обратился отец к Воробью и весело засмеялся. – Ну, вперед наука: не забирайся куда не следует. Не для тебя скворечник строили.

Даже куры и те смеялись теперь над несчастным старым Воробьем. Вот до чего дожил старик… Он даже заплакал с горя, а потом пришел в себя и ободрился.

– Над чем вы смеетесь? – гордо спросил он всех. – Ну, над чем?.. Сделал ошибку, это правда, а все-таки я умнее вас… А главное то: я вольная птица. Да… И живу, чем бог послал, а кланяться в люди не пойду. Куда бы вы все делись, если бы хозяин вас не кормил и не поил? И ты, Волчок, издох бы с голода, и ты, глупая птица Петух, – тоже, и лошадь, и корова; а я сам прокормлю свою голову. Да… Вот я какой!.. И теперь поправлю свою беду, дайте срок… А те зернышки, которые я собираю иногда на дворе около вас, тоже заработаны мною. Кто ловит мошек? Кто выкапывает червячков, ищет гусениц, всяких козявок? Да все я же, я…

– Знаем мы, как ты червячков ищешь, – заметил Петух, подмигнув скворцам. – Вот в огородах гряды вскопают, насадят гороху и бобов, – воробьи и налетят. Все разроют, а горох и бобы съедят. Воровством живешь, Воробушко, признайся.

– Воровством? Я?.. – возмутился старый Воробей. – Да я – первый друг человека… Мы всегда вместе, как и следует друзьям: где он, – там и я. Да… И притом я – совершенно бескорыстный друг… Разве наш хозяин когда-нибудь бросил мне горсточку овса?.. Да мне и не нужно… Конечно, обидно, когда прилетят какие-то вертопрахи и им начинают оказывать всякий почет. Это, наконец, просто несправедливо… А вы даже этого не понимаете, потому что один – целую жизнь в оглоблях, другой – на цепи, третий в курятнике сидит… Я – вольная птица и живу здесь по собственному желанию.

Много говорил старый Воробей, возмущенный коварством своего друга – человека. А потом вдруг исчез… Нет старого Воробья день, нет два, нет три дня.

– Он, вероятно, издох с горя, – решил Петух. – Самая вздорная птица, если разобрать.

Прошла целая неделя. Однажды утром старый Воробей опять появился на крыше – такой веселый и довольный.

– Это я, братцы, – прочирикал он, принимая гордый вид. – Как поживаете?

– А, ты еще жив, старичок?

– Слава богу… Теперь на новой квартире поселился. Отличная квартира… Эту уж для меня хозяин устроил.

– Может быть, опять врешь?..

– Ага, хотите, чтобы я указал ее вам? Нет, шалишь, теперь уж меня не проведешь… Пока прощайте!..

Старый Воробей не врал. Он действительно устроился. На гряде в огороде стояло старое чучело. На палке болтались какие-то лохмотья, а сверху надета была старая большая шляпа, – в ней старый Воробей и устроил себе гнездо. Здесь уж никто его не тронет, потому что не догадается никто, да и побоятся страшного чучела. Но эта затея кончилась очень печально. Воробьиха высидела маленьких птенчиков в шляпе, а тут дунул вихрь и унес шляпу вместе с воробьиным гнездом. Старый Воробей улетал в это время по своим делам, а когда вернулся домой, то нашел только мертвых птенчиков и убивавшуюся с горя Воробьиху. Впрочем, она недолго пережила своих деток. Перестала есть, худела и, нахохлившись, неподвижно сидела где-нибудь на ветке целые дни. Так она и умерла с горя… Ах, как тосковал по ней старый Воробей, как убивался и плакал…

Наступила поздняя осень. Все перелетные птицы уже отправились на теплый юг. Старый Воробей один поселился в пустом скворечнике. Он скверно себя чувствовал и почти совсем не чирикал. Когда выпал первый снег и маленький Сережка выбежал на двор с саночками, то первое, что он увидел на ослепительно белом снегу, был маленький трупик старого Воробья. Бедняга замерз.

– А ведь жаль его, – бормотал Петух глубокомысленно. – Как будто и недостает чего-то… Бывало, все чирикает, везде вертится, ко всем лезет! Даже скучно стало на дворе без старого Воробья.

рассказы

Георгий Скребицкий «Воришка»
Однажды нам подарили молодую белку. Она очень скоро стала совсем ручная, бегала по всем комнатам, лазила на шкафы, этажерки, да так ловко — никогда ничего не уронит, не разобьёт.

В кабинете у отца над диваном были прибиты огромные оленьи рога. Белка часто по ним лазила: заберётся, бывало, на рог и сидит на нём, как на сучке дерева.

Нас, ребят, она хорошо знала. Только войдёшь в комнату, белка прыг откуда-нибудь со шкафа прямо на плечо. Это значит — она просит сахару или конфетку. Очень любила сладкое.

Конфеты и сахар у нас в столовой, в буфете, лежали. Их никогда не запирали, потому что мы, дети, без спросу ничего не брали.

Но вот как-то зовёт мама нас всех в столовую и показывает пустую вазочку:

— Кто же это конфеты отсюда взял?

Мы глядим друг на друга и молчим — не знаем, кто из нас это сделал. Мама покачала головой и ничего не сказала. А на следующий день сахар из буфета пропал и опять никто не сознался, что взял. Тут уж и отец рассердился, сказал, что теперь всё будет запирать, а нам всю неделю сладкого не даст.

И белка заодно с нами без сладкого осталась. Вспрыгнет, бывало, на плечо, мордочкой о щёку трётся, за ухо зубами дёргает — просит сахару. А где его взять?

Один раз после обеда сидел я тихонько на диване в столовой и читал. Вдруг вижу: белка вскочила на стол, схватила в зубы корочку хлеба — и на пол, а оттуда на шкаф. Через минуту, смотрю, опять на стол забралась, схватила вторую корочку — и опять на шкаф.

«Постой, — думаю, — куда это она хлеб всё носит?» Подставил я стул, заглянул на шкаф. Вижу — старая мамина шляпа лежит. Приподнял я её — вот тебе раз! Чего-чего только под нею нет: и сахар, и конфеты, и хлеб, и разные косточки…

Я — прямо к отцу, показываю: «Вот кто у нас воришка!»

А отец рассмеялся и говорит:

— Как же это я раньше не догадался! Ведь это наша белка на зиму себе запасы делает. Теперь осень, на воле все белки корм запасают, ну и наша не отстаёт, тоже запасается.

После такого случая перестали от нас запирать сладкое, только к буфету крючок приделали, чтобы белка туда залезть не могла. Но белка на этом не успокоилась, всё продолжала запасы на зиму готовить. Найдёт корочку хлеба, орех или косточку — сейчас схватит, убежит и запрячет куда-нибудь.

А то ходили мы как-то в лес за грибами. Пришли поздно вечером усталые, поели — и скорее спать. Кошёлку с грибами на окне оставили: прохладно там, не испортятся до утра.

Утром встаём — вся корзина пустая. Куда же грибы делись? Вдруг отец из кабинета кричит, нас зовёт. Прибежали к нему, глядим — все оленьи рога над диваном грибами увешаны. И на крючке для полотенца, и за зеркалом, и за картиной — всюду грибы. Это белка ранёхонько утром постаралась: развесила грибы себе на зиму посушить.

В лесу белки всегда осенью грибы на сучьях сушат. Вот и наша поспешила. Видно, почуяла зиму.

Скоро и вправду наступили холода. Белка всё старалась забраться куда-нибудь в уголок, где бы потеплее, а как-то раз она и вовсе пропала. Искали, искали её — нигде нет. Наверное, убежала в сад, а оттуда в лес.

Жалко нам стало белочки, да ничего не поделаешь.

Собрались топить печку, закрыли отдушник, наложили дров, подожгли. Вдруг в печке как завозится что-то, зашуршит! Мы отдушник поскорее открыли, а оттуда белка пулей выскочила — и прямо на шкаф.

А дым из печки в комнату так и валит, в трубу никак не идёт. Что такое? Брат сделал из толстой проволоки крючок и просунул его через отдушину в трубу, чтобы узнать, нет ли там чего.

Глядим — тащит из трубы галстук, мамину перчатку, даже бабушкину праздничную косынку там разыскал.

Всё это наша белка себе для гнезда в трубу затащила. Вот ведь какая! Хоть и в доме живёт, а лесные повадки не оставляет. Такова уж, видно, их беличья натура.

рассказы

Михаил Пришвин «Ёж»
Раз шёл я по берегу нашего ручья и под кустом заметил ежа. Он тоже заметил меня, свернулся и затукал: тук-тук-тук. Очень похоже было, как если бы вдали шёл автомобиль. Я прикоснулся к нему кончиком сапога — он страшно фыркнул и поддал своими иголками в сапог.

— А, ты так со мной! — сказал я и кончиком сапога спихнул его в ручей.

Мгновенно ёж развернулся в воде и поплыл к берегу, как маленькая свинья, только вместо щетины на спине были иголки. Я взял палочку, скатил ею ежа в свою шляпу и понёс домой.

Мышей у меня было много. Я слышал — ёжик их ловит, и решил: пусть он живёт у меня и ловит мышей.

Так положил я этот колючий комок посреди пола и сел писать, а сам уголком глаза всё смотрю на ежа. Недолго он лежал неподвижно: как только я затих у стола, ёжик развернулся, огляделся, туда попробовал идти, сюда, выбрал себе наконец место под кроватью и там совершенно затих.

Когда стемнело, я зажёг лампу, и — здравствуйте! — ёжик выбежал из-под кровати. Он, конечно, подумал на лампу, что это луна взошла в лесу: при луне ежи любят бегать по лесным полянкам.

И так он пустился бегать по комнате, представляя, что это лесная полянка.

Я взял трубку, закурил и пустил возле луны облачко. Стало совсем как в лесу: и луна и облако, а ноги мои были как стволы деревьев и, наверное, очень нравились ёжику: он так и шнырял между ними, понюхивая и почёсывая иголками задники у моих сапог.

Прочитав газету, я уронил её на пол, перешёл в кровать и уснул.

Сплю я всегда очень чутко. Слышу — какой-то шелест у меня в комнате. Чиркнул спичкой, зажёг свечу и только заметил, как ёж мелькнул под кровать. А газета лежала уже не возле стола, а посредине комнаты. Так я и оставил гореть свечу и сам не сплю, раздумывая:

— Зачем это ёжику газета понадобилась?

Скоро мой жилец выбежал из-под кровати — и прямо к газете; завертелся возле неё, шумел, шумел, наконец, ухитрился: надел себе как-то на колючки уголок газеты и потащил её, огромную, в угол.

Тут я и понял его: газета ему была как в лесу сухая листва, он тащил её себе для гнезда. И, оказалось, правда: в скором времени ёж весь обернулся газетой и сделал себе из неё настоящее гнездо. Кончив это важное дело, он вышел из своего жилища и остановился против кровати, разглядывая свечу-луну.

Я подпустил облака и спрашиваю:

— Что тебе ещё надо? Ёжик не испугался.

— Пить хочешь?

Я встал. Ёжик не бежит.

Взял я тарелку, поставил на пол, принёс ведро с водой и то налью воды в тарелку, то опять волью в ведро, и так шумлю, будто это ручеёк поплёскивает.

— Ну иди, иди, — говорю. — Видишь, я для тебя и луну устроил, и облака пустил, и вот тебе вода…

Смотрю: будто двинулся вперёд. А я тоже немного подвинул к нему своё озеро. Он двинется, и я двину, да так и сошлись.

— Пей, — говорю окончательно. Он и залакал. А я так легонько по колючкам рукой провёл, будто погладил, и всё приговариваю:

— Хороший ты малый, хороший!

Напился ёж, я говорю:

— Давай спать. Лёг и задул свечу.

Вот не знаю, сколько я спал, слышу: опять у меня в комнате работа.

Зажигаю свечу, и что же вы думаете? Ёжик бежит по комнате, и на колючках у него яблоко. Прибежал в гнездо, сложил его там и за другим бежит в угол, а в углу стоял мешок с яблоками и завалился. Вот ёж подбежал, свернулся около яблок, дёрнулся и опять бежит, на колючках другое яблоко тащит в гнездо.

Так вот и устроился у меня жить ёжик. А сейчас я, как чай пить, непременно его к себе на стол и то молока ему налью в блюдечко — выпьет, то булочки дам — съест.

рассказы

Георгий Скребицкий «Пушок»
В доме у нас жил ёжик, он был ручной. Когда его гладили, он прижимал к спине колючки и делался совсем мягким. За это мы его прозвали Пушок.

Если Пушок бывал голоден, он гонялся за мной, как собака. При этом ёж пыхтел, фыркал и кусал меня за ноги, требуя еды.

Летом я брал Пушка с собой гулять в сад. Он бегал по дорожкам, ловил лягушат, жуков, улиток и с аппетитом их съедал.

Когда наступила зима, я перестал брать Пушка на прогулки, держал его дома. Кормили мы теперь Пушка молоком, супом, мочёным хлебом. Наестся, бывало, ёжик, заберётся за печку, свернётся клубочком и спит. А вечером вылезет и начнёт по комнатам бегать. Всю ночь бегает, лапками топает, всем спать мешает. Так он у нас в доме больше половины зимы прожил и ни разу на улице не побывал.

Но вот собрался я как-то на санках с горы кататься, а товарищей во дворе нет. Я и решил взять с собою Пушка. Достал ящичек, настелил туда сена и посадил ежа, а чтобы ему теплей было, сверху тоже сеном закрыл. Ящик поставил в санки и побежал к пруду, где мы всегда катались с горы.

Я бежал во весь дух, воображая себя конём, и вёз в санках Пушка.

Было очень хорошо: светило солнце, мороз щипал уши, нос. Зато ветер совсем утих, так что дым из деревенских труб не клубился, а прямыми столбами упирался в небо.

Я смотрел на эти столбы, и мне казалось, что это вовсе не дым, а с неба спускаются толстые синие верёвки и внизу к ним привязаны за трубы маленькие игрушечные домики.

Накатался я досыта с горы, повёз санки с ежом домой.

Везу — вдруг навстречу ребята: бегут в деревню смотреть убитого волка. Его только что туда охотники привезли.

Я поскорее поставил санки в сарай и тоже за ребятами в деревню помчался. Там мы пробыли до самого вечера. Глядели, как с волка снимали шкуру, как её расправляли на деревянной рогатине.

О Пушке я вспомнил только на другой день. Очень испугался, не убежал ли он куда. Сразу бросился в сарай, к санкам. Гляжу — лежит мой Пушок, свернувшись, в ящичке и не двигается. Сколько я его ни тряс, ни тормошил, он даже не пошевелился. За ночь, видно, совсем замёрз и умер.

Побежал я к ребятам, рассказал о своём несчастье. Погоревали все вместе, да делать нечего, и решили похоронить Пушка в саду, закопать в снег в том самом ящике, в котором он умер.

Целую неделю мы все горевали о бедном Пушке. А потом мне подарили живого сыча — его поймали у нас в сарае. Он был дикий. Мы стали его приручать и забыли о Пушке.

Но вот наступила весна, да какая тёплая! Один раз утром отправился я в сад: там весной особенно хорошо — зяблики поют, солнце светит, кругом лужи огромные, как озёра. Пробираюсь осторожно по дорожке, чтобы не начерпать грязи в калоши. Вдруг впереди, в куче прошлогодних листьев, что-то завозилось. Я остановился. Кто это — зверёк? Какой? Из-под тёмных листьев показалась знакомая мордочка, и чёрные глазки глянули прямо на меня.

Не помня себя, я бросился к зверьку. Через секунду я уже держал в руках Пушка, а он обнюхивал мои пальцы, фыркал и тыкал мне в ладонь холодным носиком, требуя еды.

Тут же на земле валялся оттаявший ящичек с сеном, в котором Пушок благополучно проспал всю зиму. Я поднял ящичек, посадил туда ежа и с торжеством принёс домой.

рассказы

Юрий Коваль «Капитан Клюквин»
На Птичьем рынке за три рубля купил я себе клеста.

Это был клест-сосновик, с перьями кирпичного и клюквенного цвета, с клювом, скрещенным, как два кривых костяных ножа.

Лапы у него были белые — значит, сидел он в клетке давно. Таких птиц называют «сиделый».

— Сиделый, сиделый,- уверял меня продавец.- С весны сидит.

А сейчас была уже холодная осень. Над Птичьим рынком стелился морозный пар и пахло керосином. Это продавцы трошиеаких рыбок обогревали аквариумы и банки керосиновыми дампами.

Дома я поставил клетку на окно, чтоб клест мог поглядеть на улицу, на мокрые крыши сокольнических домов и серые стены рюлвничного комбината имени Цюрупы.

Клест сидел на своей жердочке торжественно и гордо, как командир на коне.

Я бросил в клетку семечко подсолнуха.

Командир соскочил с жердочки, взмахнул клювом — семечко разлетелось на две половинки. А командир снова взлетел на авоего деревянного коня, пришпорил и замер, глядя вдаль.

Какой удивительный у него клюв — крестообразный. Верхняя часть клюва загнута вниз, а нижняя вверх. Получается чтото вроде буквы Х. Этой буквой Х клест лихо хватает подсолнух трах! — шелуха в стороны.

Надо было придумать клесту имя. Мне хотелось, чтоб в киени был отмечен и его командирский нрав, и крепкий клюв, и красный цвет оперения.

Нашлось только одно слово, в котором есть и клюв и красаый цвет,- к л ю к в а.

Нодходящее слово. Жаль только, нет в клюкве ничего кемандирского. Я далго прикидывал так и эдак и назвал илеста Капитан Клюквин.

Всю ночь за окном слышен был дождь и ветер.

Капитан Клюквин спал неспокойно, встряхивался, будто ебрасывал с перьев капли дождя.

Его настроение передалось мне, и я тоже спал неважно, но проснулся все же пораньше, чтобы послушать утреннюю песню Каиитана.

Рассвело. Солнечное пятно еле наметилось в пасмурных облаках, низко бегущих над крышей мелькомбината.

«Цык…» — услышал я.

Потом еще:

«Цык, цык…»

«Убогая песня,- думал я.- «Цык» — и все. Маловато».

Почистив перья, Капитан Клюквин снова начал цыкать. Вначале медленно и тихо, но после разогнался и кончил увесисто и сочно: «Цок!»

Новое колено в песне меня порадовало, но Капитан замолчал. Видно, он пережидал, выдерживал паузу, прислушивался к песне, которая, так сказать, зрела у него в груди.

Впрочем, и настоящие певцы-солисты не сразу начинают кричать со сцены. Настоящий солист-вокалист постоит немного, помолчит, прислушается к песне, которая зреет в груди, и только потом уж грянет: «Люблю я макароны! ..»

Капитан помолчал, поглядел задумчиво в окно и запел. Песня началась глухо, незаметно. Послышался тихий и печальный звук, что-то вроде «тиуууу-лиуууу». Звук этот сменился задорным посвистом. А после зазвенели колокольчики, словно от жаворонка, трели и рулады, как у певчего дрозда. Капитан Клюквин был, оказывается, настоящий певец, со своей собственной пеcней.

Все утро слушал я песню клеста, а потом покормил его подсолнухами, давлеными кедровыми орехами и коноплей.

Пасмурная осень тянулась долго. Солнечных дней выпадало немного, и в комнате было тускло. Только огненный Капитан Клюквин веселил глаз.

Красный цвет горел на его перьях. А некоторые были оторочены оранжевым, напоминали осенние листья. На спине цвет перьев вдруг становился зеленый, лесной, моховой.

И характер у Капитана был веселый. Целый день прыгал он по клетке, расшатывал клювом железные прутья или выламывал дверцу. Но больше всего он любил долбить еловые шишки.

Зажав в когтях шишку, он вонзал клюв под каждую чешуинку и доставал оттуда смоляное семечко. Гладкая, оплывшая смолой шишка становилась похожей на растрепанного воробья. Скоро от нее оставалась одна кочерыжка. Но и кочерыжку Капитан долбил до тех пор, нока не превращал в щепки.

Прикончив все шишки, Капитан принимался долбить бузинную жердочку — своего деревянного коня. Яростно цокая, он смело рубил сук, на котором сидел.

Мне захотелось, чтоб Клюквин научился брать семечки из рук. Я взял семечко и просунул его в клетку. Клюквин сразу понял, в чем дело, и отвернулся.

Тогда я сунул семечко в рот и, звонко цокнув, разгрыз его. Удивительно посмотрел на меня Капитан Клюквин. Во взгляде его были и печаль, и досада, и легкое презрение ко мне. «Мне от вас ничего не надо»,- говорил его взгляд.

Да, Капитан Клюквин имел гордый характер, и я не стал с ним спорить, сдался, бросил семечко в кормушку. Клест мигом разгрыз его.

— А теперь еще,- сказал я и просу-нул в клетку новое семечко.

Капитан Клюквин цокнул, вытянул шею и вдруг схватил семечко.

С тех пор каждый день после утренней песни я кормил его семечками с руки.

Осень между тем сменилась плохонькой зимой. Ьа улице бывал то дождь, то снег, и только в феврале начались мсрозы. Крыша мелькомбината наконец-таки покрылась снегом.

Кривоклювый Капитан пел целыми днями, и песня его звучала сочно и сильно.

Один раз я случайно оставил клетку открытой.

Капитан сразу вылез из нее и вскарабкался на крышч клетки. С минуту он подбадривал себя песней, а потом решился лететь. Пролетев по комнате, он опустился на стеклянную крышку аквариума и стал разглядывать, чго там делается внутри, за стеклом.

Там под светом рефлектора раскинулись тропические водоросли, а между ними плавали королевские тетры — темные рыбхи, рассеченные золотой полосой.

Подводный мир заворожил клеста. Радостно цокнув, он долбанул в стекло кривым клювом. Вздрогнули королевские тетры, а клест полетел к окну.

Он ударился головой о стекло и, ошеломленный, упал вниз, на крышу клетки…

В феврале я купил себе гитару и стал разыгрывать пьесы старинных итальянских композиторов. Чаще всего я играл пятый этюд Джульяни.

Этот этюд играют все начинающие гитаристы. Когда его играешь быстро, звуки сливаются, и выходит — вроде ручеек журчит.

У меня ручейка не получалось, вернее, тек он слишком уж медленно, но все-таки дотекал до заключительного аккорда.

Капитан Клюквин отнесся к моей игре с большим вниманием. Звуки гитары его потрясли. Он даже бросил петь и только изредка восхищенно цокал.

Но скоро он перешел в наступление. Как только я брал гитару, Клюквин начинал свистеть, стараясь меня заглушить.

Я злился и швырял в клеста пустыми шишками или загонял его в клетку, а клетку накрывал пиджаком. Но и оттуда доносилось зловещее цыканье Капитана.

Когда я выучил этюд и стал играть его получше, Клюквин успокоился. Он пел теперь тише, приноравливаясь к гитаре.

До этого мне казалось, что клест поет бестолково и только мешает, но, прислушавшись, я понял, что Капитан Клюквин украшает мою игру таинственными, хвойными, лесными звуками.

Конечно, выглядело все это не так уж прекрасно — корявая игра на гитаре сопровождалась кривоносым пением, но я пришел в восторг и мечтал уже выступить с Капитаном в Центральном Доме детей железнодорожников.

Теперь ручеек потек более уверенно, и Капитан Клюквин добавлял в него свежую струю.

Он не любил повторяться и всякий раз пел новую песню. Иногда она бывала звонкой и радостной, иногда — печальной.

А я по-прежнему пилил одно и то же.

Каждый день перед заходом солнца Капитан вылетал из клетки, усаживался на аквариум и, пока я настраивал гитару, легонько цокал, прочищая горло.

Солнце постепенно уходило, пряталось за мелькомбинатом, и в комнате становилось сумеречно, только светился аквариум. В сумерках Клюквин пел особенно хорошо, душевно.

Мне нравились наши гитарные вечера, но хотелось, чтоб клест сидел ко мне поближе, не на аквариуме, а на грифе гитары.

Как-то после утренней песни я не стал его кормить. Капитан Клюквин вылетел из клетки, обшарил шкаф и письменный стол, но не нашел даже пустой ольховой шишечки. Голодный и злой, он попил из аквариума и вдруг почувствовал запах смоли.

На гитаре, что висела на стене, за ночь выросла шишка, как раз на грифе, на том месте, где находятся колки для натягивания струн. Шишка была свежая, от нее крепко пахло смолой.

Капитан взлетел и, вцепившись в шишку когтями, стал отдирать ее от грифа. Однако шишка — хе-хе! — была прикручена проволокой. Пришлось долбить ее на месте.

Подождав, пока клест хорошенько вработается, я стал осторожно снимать с гвоздя гитару.

Капитан зарычал на меня.

Отделив гитару от стены, я плавно повлек ее по комнате и через минуту сидел на диване. Гитара была в руках, а на грифе трещал шишкой Капитан Клюквин.

Левая рука моя медленно поползла по грифу, все ближе подбираясь к шишке. Капитан сердито цокнул, подскочил ко второму ладу и ущипнул меня за палец. Раздраженно помахав крыльями, он пошел пешком по грифу доколупывать свою шишку.

Ласково взял я первую ноту — задребезжала шишка, а клест подпрыгнул и зацокал громко и радостно, как лошадь копытами по мостовой.

Оканчивался месяц март.

С крыши мелькомбината свешивались крупные сосульки, облепленные мукой.

В хорошую погоду я выставлял клетку на балкон, и Капитан Клюквин весь день дышал свежим воздухом, пел, клевал снег и сосульки.

На звук его голоса залетали синицы-московки. Они клевали коноплю и сало в кормушках, пересвистываясь с Капитаном.

Иногда синицы садились на крышу клетки и начинали дразнить клеста, сыпали на него снег и тинькали в самое ухо.

Клюквин реагировал на синиц по-капитански. Он воинственно цокал, стараясь ухватить московку за ногу.

Синицы увертывались и хохотали.

Но вот солнце стало припекать как следует, сосульки растаяли. С крыши мелькомбината рабочие скидывали старый серый снег.

Тепло подействовало на Капитана неважно. С кислым видом сидел он на жердочке, и я прикрывал его от солнца фанеркой. И синицы стали наводить на него уныние. С их прилетом Клюквин мрачнел, прятал голову в плечи и бросал петь. А когда они улетали, выпускал вдогонку звонкую трель.

В комнате он чувствовал себя даже лучше: аквариум, шишки, гитара — милая, привычная обстановка. По вечерам мы играли пятый этюд Джульяни и глядели на аквариум, как там течет подводная жизнь в тропиках.

В середине апреля Клюквин совсем захандрил. Даже шишки он долбил теперь не с таким яростным интересом.

«Что ж,- думал я,- ему не хватает леса, воздуха. Понесу его в парк, в Сокольники».

В воскресенье отправились мы в парк.

В тени, окруженной елками, Клюквин оживился: пел, прыгал по клетке, глядел на макушки деревьев. На свист его подлетали воробьи, подходили поздние лыжники, еле бредущие последним снегом.

Но дома Клюквин скис, вечером даже не вылетел из клетки посидеть на аквариуме — напрасно разыгрывал я пятый этюд Джульяни.

«Дела неважные,- думал я.- Придется, видно, отпустить Капитана».

Но отпускать его было опасно. Слишком долго просидел Клюквин в клетке. Теперь он мог погибнуть в лесу, от которого отвык.

«Ладно,- решил я. — Пусть сам выбирает». И вот я устроил в комнате ярмарку: развесил под потолком гирлянды еловых и ольховых шишек, кисти калины и рябины, связанные вениками, повсюду натыкал еловых веток.

Капитан Клюквин следил за мною с интересом. Он весело цокал, удивляясь, видно, моей щедрости.

Потом я вынес клетку на балкон, повесил ее на гвоздик и открыл дверцу. Теперь Капитан мог лететь в комнату, где раскачивались под потолком шишки, где светился аквариум. Капитан Клюквин вышел на порог клетки, вскарабкался на фе крышу, клюнул зачем-то железный прут и… полетел.

С высокого седьмого этажа он полетел было вниз, к мельдичному комбинату имени Цюрупы, потом резко повернул, набрал высоту. Мелькнули красные крылья — и Капитан пропал, улетел за наш дом, за пожарную каланчу, к сокольническому десу.

Всю весну не снимал я клетку с гвоздя на балконе, а в комнате сохли под потолком связки калины и рябины, гирлянды шишек.

Стояли теплые майские дни. Каждый вечер я сидел на балконе и наигрывал пятый этюд Джульяни, ожидая Капитана Клюквина.

рассказы

Н.Г. Гарин-Михайловский «Курочка Куд»
Курочка Куд была такая нарядная на своём птичьем дворе. На головке у неё был хохолок, а на ножках точно кружевные панталончики. Она знала, что она хорошенькая курочка, но ходила так, точно совсем ничего не знала. Петушки ухаживали за ней, а она говорила им:

— Вы мне так надоели: вы все такие скучные и пустые, — только всё рассказываете старые, скучные, давно известные сплетни.

И курочка Куд уходила от своих кавалеров, а старая курица — тётка Куд — строго спрашивала:

— Куд, куда?

— А вот куда, — отвечала Куд и весело начинала рыться в земляной ямке, — ха-ха-ха! ха-ха-ха!

— Куд, что ты делаешь? Ты вся испачкаешься!

— Ах, как скучно! — отвечала тогда Куд и начинала ходить такая важная и скучная, как будто она уже была совсем старушка, или приключилось с ней очень и очень большое горе.

Раз курочка Куд подошла к дверям курятника как раз тогда, когда двери его были открыты.

«Надо мне посмотреть, что там за птичьим двором делается», — подумала она.

И она важно, — Куд всегда всё важно делала, — вышла из дверей птичьего двора на берег пруда.

Была весна. Солнышко весело светило, так хорошо пахло согретой зелёной травкой, уточки плавали по пруду.

«Как хорошо, — подумала Куд, — и я теперь нескоро возвращусь назад. Я буду гулять, посмотрю всё-всё-всё»…

И она пошла прямо к тому месту, где росли камыши, и смело, — Куд ведь никогда ничего не боялась, — вошла туда.

Ах, в камышах было ещё лучше: правда, немножко грязно, но тихо, а вверху сверкало такое нежное голубое небо.

— О, как хорошо, — прошептала весело курочка, и в то же время она услыхала, как кто-то как будто шепнул ей:

— Кур-Кур!

— Я не Кур, а Куд, — ответила Куд и быстро повернулась.

Перед ней стоял тёмно-коричневый Петушок. Это был такой смешной, высокий, на тонких ножках Петушок.

— Кур! — упрямо повторил Петушок.

Тогда Куд рассердилась и сказала:

— Ты смешной, высокий, не похож на наших петушков и глупый невежа.

— Что такое невежа? — спросил Петушок и так больно клюнул Куд в спинку, что та подпрыгнула и вскрикнула:

— Ах! Что ты делаешь?!

— Однако, ты совсем не умеешь прыгать, — сказал Петушок, и он легко, быстро подпрыгнул выше камыша.

Куд была справедливая курочка. Она согласилась, что Петушок прыгнул так, как никто на птичьем дворе у них не мог бы прыгнуть.

Она подумала и сказала:

— Я бы тоже хотела так прыгать.

— Пойдём в поле: я тебя скоро выучу.

— Пойдём, — согласилась Куд.

Петушок пошёл вперёд прямо по болоту, так легко, как будто он шёл по твёрдому сухому месту, а Куд шла за ним и то и дело проваливалась.

Она вся выпачкалась и весело смеялась, думая, как рассердится тётка, когда увидит её такой грязной.

Когда наконец пред ними открылось далёкое поле, покрытое молодой зелёной травкой, Петушок сказал:

— Ну, смотри.

И Петушок так высоко подпрыгнул, что Куд вскрикнула от удовольствия.

— Ну, теперь я, — крикнула она и изо всех сил подпрыгнула.

Но прыжок вышел тяжёлый, смешной, — она неловко упала на землю, но сделала вид, что нарочно так упала, — не хотела вставать, нарочно билась крыльями и весело хохотала сама над собой.

— Это потому, что ты совсем не распускаешь крыльев, когда прыгаешь. Вот смотри!

И Петушок, слегка распустив крылья, присел и как резиновый отскочил от земли. По мере того, как он летел, его крылья сами собой распускались всё больше и больше и несли его, пока Петушок опять плавно не опустился на землю.

Куд весело бежала за ним и кричала:

— Ну, теперь я знаю как…

И она опять прыгала, и опять неловко падала, и опять смеялась.

— А ты можешь совсем летать? — спросила Куд.

— Могу и летать, — ответил Петушок и легко полетел вперёд, а Куд побежала за ним, догоняя его.

Петушок опустился далеко-далеко, а Куд всё бежала и бежала.

Когда она догнала наконец Петушка усталая, задыхающаяся, тот спокойно уже клевал что-то на земле своим маленьким, тоненьким клювом.

— Ох, как я устала! — воскликнула Куд, опускаясь возле Петушка.

Она увидела, что он что-то ест, и спросила:

— Что ты ешь?

— Кузнечика.

— Я не люблю кузнечиков.

— Не ешь.

— А я хочу есть, — сказала Куд.

— Чего же ты хочешь?

— Зёрен хочу.

Петушок покачал головой.

— Зёрна, — сказал он, — только ещё осенью поспеют.

— А мы каждый день едим у нас зёрна, — отвечала ему Куд.

— Во сне? — спросил её Петушок.

— Вовсе не во сне, а на нашем птичьем дворе.

И Куд оглянулась, чтобы показать Петушку, где их птичий двор.

Но нигде не было больше видно их птичьего двора. И он, и пруд, и камыши — всё исчезло. Она даже не знала, в какой стороне их двор.

Они бегали по степи и прямо, и вбок, и взад, и вперёд. И сзади, и с боков, и везде виднелась всё та же ровная, спокойная степь, и только впереди далеко-далеко, на самом конце, там, где как будто сходилась степь с небом, темнел лесок. И этого леска она никогда не видала.

— Где я? Где наш птичий двор?

Петушок посмотрел на неё с удивлением и сказал:

— Откуда я знаю, где твой какой-то птичий двор?

Тогда Куд вдруг так страшно стало, и она начала плакать и кричать:

— Я хочу на птичий двор! Отведи меня сейчас на птичий двор! Я хочу на птичий двор!

— А если ты будешь так кричать, я улечу от тебя! — рассердился на неё Петушок.

Куд ещё больше испугалась, но перестала кричать и только потихоньку плакала.

А Петушок поймал нового кузнечика, клевал его, глотая по кусочкам, и говорил:

— Это очень глупо плакать! Я терпеть не могу, когда плачут! Кругом так хорошо: солнышко греет, травка зелёная, — зачем плакать?

Это всё было верно, и Куд подумала: «Зачем плакать?»

Она перестала плакать, но на душе у неё было всё-таки тревожно, и она, присев, так смотрела в глаза Петушка, что тому стало вдруг жаль Куд, и он подошёл к ней и ласково почистил об её спинку свой клюв.

У себя на птичьем дворе Куд крикнула бы Петушку, который захотел бы так чистить свой клюв о неё:

— Невежа!

Но теперь она и не подумала об этом, а только тихо, покорно проговорила:

— Я так хочу пить.

— Это не так легко достать воды здесь, — сказал Петушок, — постой, я подпрыгну: не увижу ли где?

И Петушок высоко-высоко подпрыгнул и опять опустился на землю.

— Вон там, где лесок, — сказал он, — есть, кажется, вода.

— О, как далеко! Я никогда не дойду туда, — вздохнула Куд.

— Что за далеко?! — ответил Петушок. — Не надо только думать, что далеко. Идём.

И он пошёл, постоянно подпрыгивая, а усталая Куд, распустив крылышки, то и дело спотыкаясь, кое-как поплелась за ним.

Она уже ни о чём не думала: она устала и боялась только, как бы не отстать ей от Петушка и не остаться совсем уж одной в этих незнакомых местах.

Когда они дошли до озера, Куд, присев к земле, бессильно прошептала:

— О, как я устала.

Там, у озера, и провели Куд и Петушок весь день до вечера. Солнце садилось и последними лучами, как золотой пылью, осыпало озеро и далёкую степь.

Над озером поднимался лёгкий туман и горел над ним точно прозрачное цветное покрывало. Молодые деревья будто выше подняли свои вершинки и смотрели в далёкое, огнём заката охваченное небо. Где-то уж затягивал свою вечернюю песенку сверчок; звонко в степи кричала дикая утка; в кустах, около озера, запевал соловушко.

Куд сидела около Петушка, и ей всё так нравилось, и она говорила, счастливая:

— Ах, как хорошо! Как хорошо! Как я счастлива, что ты показал мне всё это. Так я никогда бы ничего и не видела. Мне кажется и теперь, что я вижу это только во сне… И знаешь, мне кажется, что всё это ты создал…

Петушок на это ответил:

— Ну, хорошо, — создал, положим, это не я, а подумать о ночлеге надо. Как-нибудь переночуем, а завтра опять дальше.

— Куда ж ещё дальше? — огорчилась Куд, потому что и сегодня она очень устала.

Петушок не знал и сам, куда дальше, но решительно отвечал:

— Всегда дальше, Куд.

Но Куд не хотелось идти дальше. И так как она всегда привыкла всё делать по-своему, то и теперь, осторожно клюнув что-то на земле, она спросила:

— Ты никогда не жил на одном месте?

— Никогда.

— Разве ты не любишь смотреть, как садится здесь солнце, и как на этом самом месте, где теперь так хорошо нам, оно и завтра сядет?

— Оно везде, где мы ни будем, сядет и, может быть, ещё лучше, чем здесь.

Куд не понравился ответ Петушка, и, вздохнув, она обиженно сказала:

— Теперь я помню: тётка говорила мне про вас, вольных кур: вы всегда ищете чего-нибудь нового… А мы, домашние куры, мы очень не любим перемены и всегда говорим: «от добра добра не ищут».

— Зачем же ты ушла тогда со мной?

— Я заблудилась, — сухо ответила Куд.

— Так что, если бы ты нашла дорогу, ты возвратилась бы назад? — спросил Петушок.

— Не знаю, — уклончиво ответила Куд.

— Ну, так я дорогу знаю и завтра отведу тебя назад, в то место, откуда взял.

— А-а! — вскрикнула Куд. — Я знала, знала, что ты злой…

И она заплакала.

— Почему я злой? Ну, не хочешь идти назад, оставайся, но зачем же ты плачешь, и что это за манера постоянно плакать?

— Я не буду плакать, — отвечала покорно Куд.

И Куд подняла на Петушка свои заплаканные глазки, — она была такая хорошенькая в своём хохолке, точно в ночном чепчике.

— У нас совсем нет таких как ты, — сказал Петушок, смотря на неё, — и я рад, что встретил тебя…

— И я рада, — тихо вздохнула Куд.

— Ты не хочешь назад?

— Нет, — ещё тише прошептала Куд.

— Ну, так слушай, Куд, — я что думаю, то и говорю: хочешь быть моей женой?

Куд опустила голову и без колебания сказала:

— Хочу.

Но потом она вдруг испугалась.

— Что я сказала! Что я сказала?!

— Ты хорошо сказала, — успокоил её Петушок, — прямо, начистоту — так, как говорят всегда у нас.

И он весело захлопал крыльями и закричал, как следовало по его законам:

— Кукуреку! Слушайте вы все, кто здесь слышать может, вот я беру себе в жёны Куд. Отныне Куд — моя жена и притом самая хорошенькая жена, какая только была когда-нибудь на свете!

Это слышали кузнечик, соловушко, толстая жаба, которая в это время выползла из озера, и две цапли — муж и жена, поселившиеся тут же в кустах, около озера, и теперь совершавшие свою обычную вечернюю прогулку вдоль опушки леса.

Цапли были очень счастливые муж и жена, учёные, с длинными носами.

Цапля-муж, услышав вызов Петушка, поджал под себя свою высокую ногу и насторожился, а жена в это время смотрела на мужа. Потом он сказал:

— Немного самонадеянный молодой человек, но в основании истинное чувство, которое при достаточном освещении развитого ума может дать самые благотворные последствия.

Его жена удовлетворённо кивнула своей длинной головой. Она только снисходительно прибавила, проглатывая мимоходом маленькую ящерицу:

— А как тебе понравилось это милое убеждение в том, что жена его — первая красавица?

— Милая моя, если миру чего недостаёт, то это, конечно, беспристрастия. И это понятно: каждый в своём теле сидит как в ящике и кричит из него только то, что видно только ему. И петух поэтому будет всегда воспевать свою жену, заяц — свою, и так далее.

Чуткое ухо жены, не перестававшей слушать мужа и в то же время прислушивавшейся ко всякому подозрительному шороху, уловило какой-то треск, и, обернувшись, она спросила мужа:

— Ну, а как ты думаешь вон о том звере на двух ногах, в зелёной куртке и с ружьём в руках, который, кажется, к тому же как раз нас имеет в виду?

— О, это самый ужасный и неразвитой вид животного из всех созданных на этом свете, это — человек. Мы все из нужды уничтожаем других и никогда друг друга, тогда как этот зверь зачастую ради одного удовольствия убивает и других, и, что всего ужаснее, друг друга. Летим, и надо предупредить всех о приближении чудовища.

И, взмахнув крыльями, цапли поднялись в воздух и, проносясь над озером, говорили своими нежными, мягкими голосами:

— Ты, Петушок, и ты, Куд, и все вы, кто услышит нас, — берегитесь: идёт человек с ружьём.

Не услышала только беленькая чайка. Она с мужем уже несколько дней искала себе место, где бы свить им гнездо. Увидев вдруг озеро, она, радостная, крикнула мужу:

— Смотри, какое розовое, прозрачное озеро! Летим скорей туда, там совьёшь ты мне гнездо, в нём положу я своё яичко, буду сидеть в гнезде, а ты, мой милый, ты всегда будешь со мной. О, сколько счастья, сколько счастья! — так кричала она, и кружилась над озером, и звала отставшего мужа, и, не дождавшись, косым взмахом, стрелой счастливая бросилась книзу.

Но не долетела бедная маленькая чайка до озера: взвился дымок, прогремел выстрел, и упала она простреленная, мёртвая к ногам охотника. Яйцо её, будущая маленькая чайка, упало с ней и разбилось.

Лежит мёртвая чайка на земле, а над ней в небе вьётся и так больно-больно кричит оставшаяся живая.

Поднял охотник мёртвую, посмотрел, куда попал ей заряд, и подумал:

«Да, я хорошо стреляю, да что с этой чайкой делать? Не едят её».

И он бросил далеко от себя убитую чайку; зацепилась она за сухое деревцо, так и повисла на нём.

А чайка живая всё металась, то тревожно бросаясь к убитой подруге, то вверх, то к охотнику, и в отчаянии точно кричала ему:

— Злой, злой, убей и меня теперь! Я не хочу жить без неё.

Поздно вечером прилетели цапли домой.

Тихо на озере. Высоко в небе светит яркая луна. Висит белая чайка на дереве, и отражаются в неподвижной воде озера и дерево, и мёртвая чайка, и далёкое небо.

Где-то близко-близко так жалобно плачет и стонет другая живая чайка, и несутся в степь её стоны.

Спят цапли, стоя, спят и точно слушают и смотрят в ту сторону, где висит маленькая убитая чайка на дереве.

— Ку-ку-ре-ку-у-у! Полночь, господа, на дворе! — уже поёт тоненький голосок Петушка.

Куд жмётся теснее к нему, — снится ей мёртвая чайка, и шепчет она:

— О, как всё это ужасно, — смерть, смерть и конец всему, и никогда-никогда никто не возвратит бедную чайку больше к жизни!..

Села луна, и спит тёмная степь. Спит озеро, воздух… Уснула и осиротевшая чайка: всё плакала, плакала и так уснула на полустоне. Сладкий сон снится ей: снится, что жива её подруга, и счастливые так торопятся они улететь в ту страну, где нет злых охотников. Туда улетят они, там будут жить счастливые, чтобы вечно любить друг друга.

Только ещё посветлело в степи, только загорелась розовая полоска в том месте, где встаёт над землёй солнышко, как проснулся Петушок.

Он торопливо захлопал крыльями и закричал озабоченно:

— Кукуреку! Вставайте скорее все, потому что никто не смеет спать, когда хозяин наш, солнышко, уж хочет вставать.

— Какой беспокойный завёлся у нас однако сосед, — сказала цапля мужу.

— Пусть каждый, — сказал ей муж, — исполняет свои обязанности. Петух — часы природы, и пусть он звонит…

— Да, но он звонит и в полночь, и на рассвете…

— Что ж из этого? Полночь — такое же время как и рассвет… Пойдём лучше есть маленьких ящериц. Прежде всего немного пищи: никогда не забывай, дорогая, и помни, что одна маленькая ящерица может влить столько энергии в организм, создать такой полёт фантазии, мысли…

— И чувства, — подсказала жена.

— Да, да, и чувства… О чём я говорил?

— Не знаю, милый, когда я слушаю тебя, я забываю всё, — я забываю даже то, что ты говоришь…

— Ну, всё равно, и главное здесь, конечно, чтобы быть всегда беспристрастными, а теперь идём.

И они как все чинные, умные цапли, никогда не разлучаясь, зашагали в степь, как раз в то время, когда ящерицы и другие им подобные выбегают из своих норок.

А Куд в это время уговаривала Петушка поселиться на озере.

Ей надо было нести яйца, надо было высиживать деток.

— Так природа устроила, милый мой, и что мы можем против этого сделать? Позволь мне: я сама устрою маленькое, хорошенькое гнёздышко, — ты ничего не будешь знать, а я тебе в награду подарю много-много маленьких, хорошеньких петушков и курочек.

— Ну, что ж делать? — сказал Петушок. — Если ничего больше не остаётся, будем ждать маленьких, хорошеньких петушков и курочек.

И, захлопав крыльями, он закричал:

— Кукуреку! Мы с Куд окончательно поселяемся на озере, и Куд подарит мне много хорошеньких петушков и курочек.

— Милый, зачем же об этом говорить всем?!.

— Да, об этом можно было бы и подождать так кричать, — согласилась цапля-жена, услыхав в степи их разговор.

— Ну, Бог с ними, — ответил муж, — и будем терпеливо ждать, что из всего этого выйдет.

А вышло вот что: Куд устроила себе гнёздышко, нанесла в него яйца и в один прекрасный, весёлый день села на них, сперва поудобнее оправившись. После этого она, довольная собой, сказала Петушку:

— Милый мой, как я счастлива! Теперь я встану только окружённая нашими детками.

И с тех пор Куд постоянно сидела на яйцах.

И цапля села на яйца. Она была тоже очень счастлива, потому что после разрушения её первого гнезда деревенскими детьми, в том месте, откуда они убежали на это озеро, она думала, что в этом году у неё не будет больше детей.

А скоро к Куд и цапле прибавилась ещё одна соседка.

Это была утка.

Однажды эта утка прилетела на озеро сразу с тремя женихами.

И вот что все увидели: когда утка и её три жениха опустились на воду, то утка отплыла в сторону, отвернулась, а женихи её начали драться между собой. И они дрались до тех пор, пока один жених тут же умер от ран, а другой, чувствуя себя побеждённым, улетел. Тогда тот, кто остался — коренастый плотный селезень — подплыл к своей невесте и, по законам своей породы, грубо крякнул над её ухом:

— Жена!

Только тогда она подняла голову, чтобы посмотреть, кто ей достался, и кому она теперь как раба должна покоряться и служить.

Селезень был всегда злой. Он только и говорил:

— Моя! Моя!

Что до Петушка, то он предпочитал бегать по степи и только, соскучившись иногда, кричал издали:

— Кукуреку, Куд! Я люблю тебя!

Куд слышала его крик, но молчала. Что ж ей было делать? Не кричать же по-петушиному, — ни одна уважающая себя курица так кричать не станет.

Правда, ей немножко было грустно, что её Петушок такой непоседа, ей хотелось бы, чтобы он всегда около неё сидел. Но она покорялась, — она верила, что Петушок всё-таки любит её больше всего на свете. И когда ей становилось особенно грустно, она думала о том времени, когда будут у неё детки, и как обрадуется им Петушок.

Наконец, Куд стала матерью. Это случилось так неожиданно, так просто.

Когда Петушок пришёл, он уже застал и Куд, и всех детей, и не мог налюбоваться на Куд, какая она стала сразу серьёзная, озабоченная.

Было из-за чего: целых 8 цыплят вывела Куд, и все они были такие маленькие, так жалобно пищали, так просили есть. Куд приходила в отчаяние и думала, что не переживёт и умрёт от жалости к ним.

Но скоро всё обошлось и пошло своим чередом.

И цапля вывела к этому времени двоих, а утка целых 13. А когда ей говорили, что 13 — нехорошее число, она кивала добродушно своим большим носом и, неся свой животик вперёд, отвечала:

— Ну, ничего, всё-таки тринадцать моих уточек лучше, чем двенадцать чужих.

То были хорошие дни.

И цапли, и утки, и Куд с Петушком — все со своими семьями проводили всё время то в степи, то у озера. Когда мужья уходили, оставались жёны и вели между собой интересные разговоры.

Цапля и утка много путешествовали, и Куд слушала их занимательные рассказы о том, что они видели.

Однажды Куд узнала, что когда придёт осень, и цапли, и утки, и даже её муж улетят далеко-далеко, в ту страну, где нет зимы.

— А я как же, — испуганно спросила Куд, — я ведь не умею летать.

— О, бедная, — сказала цапля, — что ж ты будешь делать?

— Во всяком случае, я отправлюсь с мужем, — с отчаянием сказала Куд.

— Я всегда говорила, что из всего этого ничего не выйдет, — крякнула утка.

Куд сказала:

— До осени ещё далеко; я научусь и прыгать, и летать, — буду каждый день летать теперь.

И с тех пор Куд не так думала о детях, как о том, чтобы научиться летать.

Но эта наука ей плохо давалась. Её собственные дети давно уже, гоняясь за бабочками, летали так же легко как и отец их.

«Слава Богу! — думала Куд. — Хоть им я не передала своих тяжёлых крыльев».

Но для неё самой это было плохое утешение.

Однажды опять пришёл охотник на озеро и застал всех его обитателей врасплох.

Он убил трёх курочек, двух уток и жену цапли.

Одна из курочек так похожа была на Куд, — её так любила Куд и так жалела, что она почти так же плохо как и сама Куд летала.

Грустно в тот день было на озере. Солнце садилось, и так пусто было кругом.

Муж-цапля так и застыл, стоя на одной ноге, опустив свою голову: всё кончилось для него, — ведь цапли только раз в жизни любят. Из-под полузакрытых жёлтых век смотрели его маленькие глаза так, точно вдруг увидел он насквозь и всю землю, и всех живущих на земле, и всё дурное, что в каждом сидит.

Точно говорил он:

— Да, вы убили мою жену, отняли у меня всю радость жизни, но что я могу тут сделать? Я могу только понимать, что не надо так делать.

Около него собрались его дети, Куд и Петушок со своими детьми и все утки.

Он долго молчал и, вздохнув, точно проснувшись вдруг от страшного сна, сказал им:

— Друзья мои, мы немного сами виноваты, что случилось с нами такое большое непоправимое горе. Надо было давно принять меры: нам нельзя было жить в такой большой компании. Нас преследуют люди, нам трудно в одном и том же месте доставать пищу. Теперь, наученные опытом, не будем медлить: наши дети выросли, и для блага всех и своего пусть каждый стоит на своих ногах: уходите сами и отпустите всех и каждого в свою сторону.

Это была последняя ночь, которую проводили обитатели озера вместе. В последний раз прокричал на заре Петушок, и его дети помогали ему:

— Ку-ку-ре-ку!

Только цапля-муж остался жить на озере.

— Я останусь здесь, — сказал он, — на озере, где умерла моя жена. Я буду каждый год прилетать сюда весной, буду ходить здесь один и вспоминать моего отнятого друга, пока смерть не сжалится и в свою очередь не возьмёт меня. В этих воспоминаниях о смерти отныне вся цель моей жизни. Такой закон у нас. И если нельзя больше быть счастливым, можно и в страдании почерпать мужество.

Так болело сердце Куд, когда в последний раз провожала она улетавших от неё навсегда деток.

Улетели дети, утки, молодые цапли. Пора и ей с Петушком отправляться в далёкий, неведомый путь.

Вот в последний раз сверкнуло дорогое сердцу озеро, и цапля на нём, и то дерево, где всё так и висела убитая чайка. Болтается там беленькая, качает её ветер, и всё ещё точно зовёт она свою подругу. Где подруга? Может, это она всё кричит и стонет где-то в степи; может, другая, у которой тоже убили дружка…

Как давно всё это было. Только всходила тогда травка, только начинал по зорям свои песни соловушко.

А теперь синие, тёмные тучи на небе, и так сердито налетает холодный ветер на деревья, точно говорит им:

— Довольно вам было радоваться летом. Я сорву и брошу на землю ваш зелёный наряд, — таков закон природы, — за летом идёт осень, и я делаю то, что велит мне великая мать-природа.

Так не хотелось лесу снимать с себя зелёное платье: он спорил, шумел, но падали листья один за другим, пока не упали все и жёлтым ковром не укрыли землю.

Стало опять ясно, — стих ветер. Но холодное солнце заглядывало в пустой уже лес.

Так далеко видно в лесу, и голые деревья так грустно и безмолвно смотрят в прозрачное синее небо.

И степь опустела.

Люди сняли и хлеб, и траву и увезли всё к себе.

Точно замерли и дремлют осиротелые степь и лес, летят далеко от них в тёплые страны их летние гости.

Тяжело Куд поспевать за Петушком.

Иногда падала она и говорила в отчаянии:

— Милый, брось меня, я останусь и умру.

— Нет, нет, — отвечал Петушок, — время есть ещё, — ни одной цапли не видно в небе.

Опять дует ветер и несёт с собой холодные, тёмные тучи. Ранний снег выпал, и гонит его ветер, и кучами ссыпает над лесом. Забивается снег под крылья Куд и Петушка, голодные и холодные спешат они.

— Вот камыши, — кричит Петушок, — там отдохнёшь, там теплее, там, может, найдём мы и пищу.

О, как хорошо было бы поесть и согреться. Но ветер сильней, и так больно забивается и намерзает снег на перьях. О, какой сильный порыв! Что это? Где, где Петушок, где небо, лес и свет дневной? Кажется Куд, что всё ещё бежит она и не может понять, что с ней такое? О, как помнит себя она нарядной беззаботной курочкой Куд на своём птичьем дворе; озеро встаёт перед ней как живое, с ней Петушок её… Может быть, сон только был всё это — и озеро, и Петушок… Как больно: неужели сон, и сейчас она проснётся опять на своём птичьем дворе; о, как ужасно! Но кто-то где-то там далеко-далеко говорит будто. То голос нежный цапли в небе: «Ты дорого заплатила за своё счастье: забитая снегом, ты замерзаешь теперь, бедная маленькая Куд… И ничем-ничем нельзя больше тебе помочь»…

«Смерть?! — думает Куд. — Она пришла уже! Но голос этой цапли? — Значит, всё действительно было… было… там у озера»…

Бедная маленькая Куд! Она уже больше ни о чём не думала: занесённая снегом, она лежала мёртвая на холодной земле.

рассказы

Виталий Бианки «Кукушонок»
Кукушка сидела на березе среди рощи.
Вокруг нее то и дело мелькали крылья. Птицы хлопотливо сновали между деревьями, высматривали уютные уголки, таскали перышки, мох, траву. Скоро должны были появиться на свет маленькие птенчики. Птицы заботились о них. Они спешили, вили, строили, лепили.
А у Кукушки была своя забота. Она ведь не умеет ни гнезд вить, ни птенцов воспитывать. Она сидела и думала:
«Вот посижу здесь и погляжу на птиц. Кто лучше всех себе гнездо выстроит, той и подкину свое яйцо».
И Кукушка следила за птицами, спрятавшись в густой листве. Птицы не замечали ее.
Трясогузка, Конек и Пеночка выстроили себе гнезда на земле. Они так хорошо спрятали их в траве, что даже в двух шагах нельзя было заметить гнезда.
Кукушка подумала:
«Эти гнезда ловко спрятаны! Да вдруг придет Корова, нечаянно наступит на гнездо и раздавит моего птенца. Не подкину своего яйца ни Трясогузке, ни Коньку, ни Пеночке».
И стала высматривать новые гнезда.
Соловей и Славка свили гнезда в кустах.
Кукушке понравились их гнезда. Да тут прилетела вороватая Сойка с голубыми перьями на крыльях. Все птицы кинулись к ней и старались прогнать ее от своих гнезд.
Кукушка подумала:
«Сойка всякое гнездо разыщет, даже гнезда Соловья и Славки. И утащит моего птенчика. Куда же мне подбросить свое яйцо?»
Тут на глаза Кукушке попалась маленькая Мухоловка-Пеструшка. Она вылетела из дупла старой липы и полетела помогать птицам прогонять Сойку.
«Вот отличное гнездо для моего птенца! — подумала Кукушка. — В дупле его Корова не раздавит и Сойка не достанет. Подкину свое яйцо Пеструшке!»
Пока Пеструшка гонялась за Сойкой, Кукушка слетела с березы и снесла яйцо прямо на землю. Потом схватила его в клюв, подлетела к липе, просунула голову в дупло и осторожно опустила яйцо в Пеструшкино гнездо.
Кукушка была очень рада, что пристроила наконец своего птенца в надежное место.
«Вот какая я ловкая! — думала она, улетая. — Не всякая Кукушка догадается подкинуть свое яйцо Пеструшке в дупло».
Птицы прогнали Сойку из рощи, и Пеструшка вернулась в свое дупло. Она и не заметила, что в гнезде прибавилось одно лишнее яйцо. Новое яйцо было почти такое же маленькое, как любое из ее четырех яиц. Ей надо бы пересчитать их, но маленькая Пеструшка не умела считать даже до трех. Она спокойно уселась высиживать птенцов.
Высиживать пришлось долго, целые две недели. Но Пеструшка не скучала.
Она любила сидеть в своем дупле. Дупло было не широкое, не глубокое, но очень уютное. Пеструшке больше всего нравилось, что вход в него был совсем узенький. Она сама с трудом в него пролезала. Зато она была спокойна, что никто не заберется в ее гнездо, когда она будет улетать за кормом для своих птенцов.
Когда Пеструшке хотелось есть, она звала своего мужа — пестрого Мухолова. Мухолов прилетал и садился на ее место.
Он терпеливо дожидался, пока Пеструшка досыта наестся бабочек, комаров и мух. А когда она возвращалась, он взлетал на ветку, как раз против дупла, и весело распевал:
— Тц! Крути, крути! Крути, крути! — При этом он быстро крутил своим прямым черным хвостом и потряхивал пестрыми крылышками.
Коротенькая была у него песня, но Пеструшка слушала ее всегда с удовольствием.
Наконец Пеструшка почувствовала, будто кто-то шевелится под ней! Это был первый птенчик, — голый, слепой. Он барахтался среди скорлупок яйца. Пеструшка сейчас же унесла скорлупки из гнезда.
Скоро появились на свет еще три птенчика. Теперь Пеструшке и Мухолову прибавилось хлопот. Надо было кормить четырех птенчиков и высиживать пятое яйцо.
Так прошло несколько дней. Четыре птенчика подросли и покрылись пушком.
Тут только вышел из яйца пятый птенец. У него была очень толстая голова, большущий рот, покрытые кожицей глаза навыкате. И весь он был какой-то жилистый, нескладный.
Мухолов сказал:
— Не нравится мне что-то этот уродец. Давай выкинем его из гнезда!
— Что ты! Что ты! — испугалась Пеструшка. — Не виноват же он, что таким родился.
С этой минуты у Мухолова и Пеструшки не стало отдыха. До ночи таскали птенцам корм и убирали за ними в гнезде. Всех больше ел пятый птенец.
А на третий день случилось несчастье.
Мухолов и Пеструшка улетели за кормом. А когда прилетели, увидели двух своих пушистых птенчиков на земле под липой. Они ударились головой о корень и разбились насмерть.
Но как они могли выпасть из дупла?
Пеструшке и Мухолову некогда было горевать и раздумывать. Оставшиеся птенцы громко кричали от голода. Всех громче кричал уродец. Пеструшка и Мухолов по очереди сунули ему в рот принесенный корм. И опять улетели.
Сейчас же уродец задом подкопался под одного из оставшихся в дупле братишек. Братишка побарахтался и угнездился в ямке на спине уродца.
Тогда уродец ткнулся головой в дно дупла. Как руками, уперся голыми тонкими крылышками в стенки и стал задом-задом выпячиваться из дупла.
Вот пушистый птенчик, сидя в ямке на спине уродца, показался в отверстии дупла. Пеструшка в это время подлетела к липе с бабочкой в клюве. И она увидела: вдруг снизу что-то подбросило ее пушистого птенчика. Птенчик вылетел из гнезда, беспомощно перевернулся в воздухе и упал на землю.
В ужасе Пеструшка выпустила бабочку, вскрикнула и кинулась к птенчику. Он был уже мертв.
Пеструшка и тут не поняла, что выбрасывает ее пушистых птенцов из дупла птенец-уродец. И кто бы мог подумать, что он такой злодей? Ведь ему было только три дня от роду. Он был еще совсем голенький и слепой.
Когда Пеструшка улетела, он так же подсадил себе на спину четвертого — последнего — братишку. И так же, упершись головой и крылышками, неожиданным и сильным толчком вытолкнул его из дупла.
Теперь он остался в гнезде один. Мухолов и Пеструшка погоревали-погоревали о пушистых своих птенцах, но делать нечего — стали одного уродца кормить. А он рос не по дням, а по часам. Глаза у него открылись.
— Погляди, какой он стал толстый, — говорил Мухолов Пеструшке, когда они встречались у дупла, каждый с мушкой в клюве. — И такой обжора: прямо ненасытный чертенок!
Но Пеструшка не боялась уже за сына. Она знала, что добрый Мухолов ворчит нарочно.
А ненасытный птенец все рос и рос. И прожорливость его росла вместе с ним. Сколько ни приноси еды, ему все было мало.
Он уже так вырос, что заполнил собой все дупло. Он покрылся пятнистыми рыжими перьями, но все еще пищал, как маленький, и просил есть.
— Что нам делать? — тревожно спрашивал Мухолов у Пеструшки. — Он перерос уже нас с тобой. И он совсем не похож на молодую Мухоловку.
— Я и сама вижу, — грустно отвечала Пеструшка, — что он не родной наш сын. Это Кукушонок. Но теперь уж ничего не поделаешь: нельзя же оставить его умирать с голоду. Он наш приемыш. Мы должны его выкормить.
И они его кормили с утра до ночи.
Лето кончилось. Все чаще дул сильный осенний ветер, старая липа дрожала и скрипела под его порывами. Птицы в роще собрались на юг.
Трясогузка, Конек, Пеночка, Соловей и Славка отправлялись в путь со своими птенцами. Они звали с собой Мухолова и Пеструшку.
А те только молча качали головой и показывали на старую липу.
Из дупла ее раздавался голодный писк и высовывался широко разинутый клюв Кукушонка.
Пеструшка каждый день упрашивала его вылезти из гнезда:
— Смотри, — говорила она ему, — уже холода настают. И тебе, и нам пора улететь отсюда. Да и опасно оставаться в гнезде: ветер с каждым днем сильней, того и гляди, сломается старая липа!
Но Кукушонок только крутил головой и по-прежнему оставался в дупле.
Пришла холодная осень, стали исчезать мухи и бабочки. Наконец Мухолов сказал Пеструшке:
— Больше нельзя нам оставаться здесь. Летим, летим, пока сами не умерли с голоду. Все равно уж нам нечем кормить Кукушонка. Без нас он скоро проголодается и вылезет из дупла.
Пришлось Пеструшке послушаться мужа. В последний раз они накормили своего приемыша. Потом вылетели из рощи и понеслись на юг.
Кукушонок остался один. Скоро ему захотелось есть, и он стал кричать. Никто не подлетал к нему.
Напрасно он старался подальше высунуть голову из дупла, крутил ею во все стороны и кричал все громче и громче. Пеструшка и Мухолов были уже далеко и не могли его слышать. К вечеру он охрип от крика, но все еще сидел в гнезде.
А ночью поднялась буря. Дождь хлестал в дупло.
Кукушонок втянул голову в плечи и сидел, прижавшись к стенке. Он весь дрожал от холода и страха.
Ветер был такой сильный, что старая липа качалась, как травинка, и громко скрипела. Казалось, вот-вот она треснет от корня до самой макушки.
К утру буря утихла. Кукушонок все еще сидел, прижавшись к стенке. Он еще не мог опомниться от страха.
Когда солнце взошло высоко, его лучи проскользнули в дупло и согрели мокрого Кукушонка.
За ночь к нему вернулся голос. Но он уже так ослаб от голода, что не мог подняться на ноги и высунуть голову из дупла.
Днем в рощу пришли Мальчик и Девочка.
Ветер поднимал с земли желтые листья и крутил в воздухе. Дети бегали и ловили их. Потом они принялись играть в прятки. Мальчик спрятался за ствол старой липы.
Вдруг ему почудился птичий крик из глубины дерева.
Мальчик поднял голову, увидел дупло и вскарабкался на дерево.
— Сюда! — крикнул он сестре. — Тут в дупле кукушка сидит.
Девочка прибежала и попросила брата достать ей птицу.
— Я не могу просунуть руку в дупло! — сказал Мальчик. — Дырка слишком узенькая.
— Тогда я вспугну кукушку, — сказала Девочка, — а ты лови ее, когда она полезет из дупла.
Девочка принялась колотить палкой по стволу.
В дупле поднялся оглушительный грохот. Кукушонок собрал последние силы, ногами и крыльями уперся в стенки и стал вырываться из дупла. Но как ни старался, не мог протиснуться наружу.
— Смотри! — закричала Девочка. — Кукушка не может вылезти, она слишком толстая.
— Погоди, — сказал Мальчик, — сейчас я ее вытащу.
Он достал из кармана перочинный ножик и расширил им вход в дупло. Пришлось вырезать широкую дыру в дереве, прежде чем удалось вытащить из него Кукушонка. Он давно уже вырос с большую кукушку и был в три раза толще своей приемной матери — Пеструшки. Но от долгого сидения в дупле он был очень неповоротлив и не умел летать.
— Мы возьмем его с собой, — решили дети, — и будем кормить.
Мимо пустой липы пролетали на юг птицы. Среди них и Кукушка. Она увидела дупло, куда весной опустила свое яйцо, и опять подумала:
«Какая я ловкая! Как хорошо я устроила своего птенца! Где-то он теперь? Верно, встречу его на юге».
И она скорей полетела дальше.

РАССКАЗЫ О МАМЕ

рассказы

Л. Воронкова «Что сказала бы мама?»
Гринька и Федя собрались на луг за щавелем. И Ваня пошел с ними.

— Ступай, ступай, — сказала бабушка, — наберешь щавелю — зеленые щи сварим.

Весело было на лугу. Траву еще не скосили. Кругом далеко-далеко пестрели цветы — и красные, и синие, и белые. Весь луг был в цветах.

Ребятишки разбрелись по лугу и стали рвать щавель. Все дальше и дальше уходили они по высокой траве, по веселым цветам.

Вдруг Федя сказал:

— Что-то здесь пчел много!

— Правда, здесь пчел много, — сказал и Ваня. — Все время гудят.

— Эй, ребята, — закричал издали Гринька, — поворачивай обратно! Мы на пчельник забрели — вон ульи стоят!

Вокруг колхозного пчельника густо росли липы и акации. А сквозь ветки были видны маленькие пчелиные домики.

— Ребята, отступай! — скомандовал Гринька. — Только тихо, руками не махать, а то пчелы закусают.

Ребятишки осторожно пошли от пчельника. Они шагали тихо и руками не махали, чтобы не сердить пчел. И совсем было ушли ОТ пчел, но тут Ваня услышал, что кто-то плачет. Он оглянулся на товарищей, но Федя не плакал и Гринька не плакал, а плакал маленький Васятка, сын пчеловода. Он забрел на пчельник и стоял среди ульев, а пчелы так и налетали на него.

— Ребята, — крикнул Ваня, — Васятку пчелы закусали!

— А что, нам за ним на пчельник идти? — ответил Гринька. — Нас и самих пчелы закусают.

— Надо его отца позвать, — сказал Федя. — Вот пойдем мимо их дома — его отцу скажем.

И оба пошли дальше. А Ваня вернулся и пошел прямо на пчельник.

— Иди сюда! — крикнул он Васятке.

Но Васятка не слышал. Он отмахивался от пчел и кричал во весь голос.

Ваня подошел к Васятке, взял его за руку и повел с пчельника. До самого дома довел.

Васяткина мать выбежала на крыльцо, взяла Васятку на руки:

— Ах ты непослушный, зачем на пчельник ходил? Вон как пчелы искусали! — Посмотрела на Ваню: — Ах, батюшки, Ванек, — сказала она, — и тебе от пчел досталось из-за Васятки! Ну, да ничего, ты не бойся: поболит — перестанет!

— Мне ничего, — сказал Ваня.

И пошел домой. Пока шел, у него распухла губа, и веко распухло, и глаз закрылся.

— Пчелы, — ответил Ваня.

— А почему же Гриньку и Федю пчелы не тронули?

— Они убежали, а я Васятку вел, — сказал Ваня. — А что ж такого? Поболит — перестанет.

Отец пришел с поля обедать, посмотрел на Ваню и рассмеялся.

— Федя с Гринькой от пчел убежали, — сказала бабушка, — а наш простофиля полез Васятку спасать. Вот бы мама сейчас его увидела — что бы она сказала?

Ваня глядел на отца одним глазом и ждал: что сказала бы мама?

А отец улыбнулся и похлопал Ваню по плечу:

— Она бы сказала: молодец у меня сынок! Вот бы что она сказала!

рассказы

Г. Лебедева «Дорогая вещь»
Утром я не вышла гулять, и мы с мамой поехали в «Детский мир» покупать мне новое пальто. Уж мы мерили-мерили, сто штук перемерили. Наконец выбрали. Розовенькое, с пушистым капюшоном. Такого у меня никогда не было! Продавщица улыбнулась и вручила пакет не маме, а мне.

Во двор я вышла королевой красоты. Ребята играли в прятки, и я сразу же пошла «на новенького». Водить пришлось долго. И все из-за Толика. Ух, и хитрый он: знает, где прятаться! То залезет в пустой помойный бак, то в щель между гаражами, а тут забрался под мотоцикл, накрытый брезентом. Но меня тоже не проведешь — я наблюдательная. Где это видано, чтобы у мотоцикла кроме колес ещё и ноги были, в красных носках?!

— Все! Попался Толик! Теперь тебе водить!

Толик всё водил и водил.

— Обознатушки-перепрятушки, — орали ребята и хохотали над растерянным Толиком, который то и дело ошибался.

— Палочка-выручалочка, Катька! — кричал он. А это была вовсе не я, а Наташка в моем пальто! Чтобы Толик подольше ее не узнавал, она нарочно пониже опустила капюшон и задом-задом, выползала из большой трубы, лежавшей возле нового дома.

— Палочка-выручалочка, Наташка! — кричал в другой раз Толик. А мы с ней уже давно переоделись. Наташка в платочке до самых бровей неслась выручать «за всех». Ух и весело было!

Когда прятаться надоело, мы решили строить шалаш. Тут много чего осталось после стройки: проволока, ведра из-под краски, всякие ящики. Ребята притащили старую железную кровать с сеткой. Сперва, конечно, на ней все попрыгали, а потом перевернули вверх ножками и стали прилаживать к ней со всех сторон фанеру. Получились стенки.

Мне сразу повезло: я нашла в строительном мусоре ржавый лист железа. Грохоту было на всю улицу, когда я волокла его к нашему шалашу!

-Ура! Крыша едет! — закричали все, увидев, что я тащу. Дружно ухватившись за ржавые края, мы втянули «крышу» на верх шалаша. Потом нашли совсем еще хороший матрац. Все! Крыша над головой есть. Сидеть тоже есть на чём, можно влезать.

Хорошо! Будто в норке. Рядом — Толик, Славка, Светка, сзади к спине тоже кто-то привалился. Дождичек накрапывает, а здесь тепло, таинственно. Ржавые капли иногда за шиворот падают, но это ничего: отодвинуться можно чуточку — и снова сухо. Сиди и смотри, как злится непогода, да слушай страшные истории.

Рассказывали долго. Уже зажглись фонари и окна в доме напротив. Я отсидела ногу, и ее покалывало иголочками. Я стала ее вытаскивать из кучи-малы, все завозились, и тут шалаш не выдержал — с лязгом рухнул. Когда я вылезла из-под щепок и железок, то увидела: уже почти ночь! И побежала домой.

Мама как открыла дверь, так и зажмурилась. Потом втащила меня в прихожую и поставила перед зеркалом.

Я не узнала себя. Из волос торчали стружки, на лбу и щеках размазались коричневые полосы, а новое пальто было без пуговиц. И уже не розовенькое, а какое-то пятнистое в полосочку.

От ремня мне удалось улизнуть под кровать. Я забилась в дальний угол, и мама пыталась меня выковырнуть оттуда щёткой. Но у неё ничего не получилось.

— Вот только вылези! — стучала она рукой по полу.- Будет тебе. Вылези только!..

Потом она села на кровать, и мне теперь были видны одни её пятки.

— Это что же за чудовище такое на мою голову! Ну ничего не жалеет! Что ни купи! Такое пальто уделать! А?! Такую дорогую вещь!

И мама заплакала.

Мне и маму стало жалко, и пальто, и себя. Я тоже стала потихоньку плакать.

— А когда ты вчера подметала, чулок разорвала, — припомнила я ей, — то сама себя не ругала! И когда папа двери красил и весь вымазался, ему тоже ничего не было. Помнишь?

— Это же другое дело! Это нечаянно, во время работы! А ты… ты…

— Я не нарочно! Мы строили шалаш!

Мне было очень обидно. Вот так и останусь здесь навсегда, и есть не буду, и пить не буду… Ничего не буду. Так и умру… Потом сами же плакать будете, да поздно…

…Проснулась от того, что кто-то крепко ухватил меня за ногу. Сразу и не сообразила спросонок, где это я и что происходит. А тем временем меня уже вытянули на середину комнаты. Это был папа. Он с работы пришел.

— Я то думал, что под кроватью наш кот Бублик спит. Он как нашкодит, так сразу же под кровать прятаться. А это, оказывается, ты! Кто же тебя так вымазал? — папа смотрел на меня с нескрываемым удовольствием.

Мама вошла в комнату.

— Полюбуйся! Какая у нас умница подросла. Вот! — Мама бросила на пол моё новое пальто. — Сегодня купили. Как отделала! Шалаш они, видите ли, строили. Строители.

— Видела бы ты меня, каким домой приходил я, когда был маленький!.. Что ж ты от ребенка хочешь? Не надо было выпускать на улицу в новом пальто. Надела бы на неё комбинезон, каску, перчатки рабочие.

Мама отмыла меня мочалкой, папа почистил пальто бензинчиком, и они с мамой уже посмеивались и о чем-то шептались, пришивая на место пуговицы. А я ходила на цыпочках. Помыла стаканы из-под киселя и поставила чайник, чтобы после такой работы вместе попить чайку с вареньем, будто никакой ссоры и не было, а наоборот, праздник.

Пришла зима. Снег завалил двор и мотоцикл соседа под брезентом, и кучку железок и фанерок в углу двора, где был наш шалаш.

Я вышла с санками. Дворничиха тетя Таня разметала дорожку, оставляя за собой полукруги чистого асфальта, а немного погодя всё снова покрывалось снегом.

— Ну что за пропасть! — ворчала тетя Таня. — Будто и не мела.

А я села на санки и съехала с горки прямо на дорогу.

— Куда тебя несет на проезжую часть! Под машину захотелось?! — закричала она, не переставая скрести лопатой.

— А машин-то нет…

— Когда будут — поздно будет! Давай, давай отсюда!

Дворничиха нагрузила снежные комья в старую большую корзину и, ухватившись за обмороженную веревку, поволокла ее со двора. А я – шмыг! — мимо неё и опять на горку. Мне с высоты хорошо было видно, как тетя Таня перевернула корзину у края дороги.

Приехал снегоуборочный комбайн. Вот хищник! Во обжора! Чав-чав-чав! — и от огромного сугроба только пара комочков осталась!

Прокатилась я еще несколько раз и пошла под окно Толика покричать, чтоб выходил. Толик высунулся в форточку, но ничего крикнуть не успел — его кто-то ухватил сзади и оттащил от окна. Форточка захлопнулась. Всё! Толик не выйдет, это точно. Тогда я поднялась на пятый этаж во втором подъезде, где живет Наташка. Сердитая девушка, отперев дверь, сказала, что Наташка уехала к бабушке.

Я стала смотреть, как тетя Таня убирает двор. Нагнувшись, она долго шарила по земле, отыскивая веревку. Я-то вижу, что конец веревки под корзиной. Мне смешно стало. А Тётя Таня медленно разогнулась и сказала:

— Чем сидеть-то сложа руки да насмехаться, лучше бы помогла веревочку-то поднять. Ишь расселась… Барыня.

Стыдно как! У меня даже уши под шапкой стали горячие. Тетя Таня вернулась со своей корзиной. Она волокла ее за собой. Корзина моталась из стороны в сторону и подпрыгивала. И тут я одну вещь придумала.

— Теть Тань! Я помогу! Вот!

И, схватив корзину, я втащила ее на свои санки.

— Ишь ты! Шустра! — засмеялась тетя Таня. Потом мы вместе насыпали снег в корзину и отвозили со двора.

— Гляди-ка, дело-то как продвинулось! — радовалась тетя Таня.

— А можно, я немного ломом лёд потюкаю?

— А подымешь?

— Это я-то?! Да вы бы знали, какая я силачка!

Я подняла лом и ударила. Откололся маленький кусочек.

— Ну, когда так, поработай чуток, а я домой сбегаю.

Раз, два, три… После пятого удара я поняла, что больше не могу. Тогда я прижала лом к себе и, ударяя всякий раз, приседала. Стало намного легче.

Когда тетя Таня вернулась и отобрала у меня лом, я даже обрадовалась. И руки мои сразу стали такими легкими, что, казалось, сами поднимаются вверх.

И тут я увидела свои варежки. Из красных они превратились в коричневые. А обледеневшие рейтузы в снежных катышках напоминали люстру с висюльками. Я взглянула на свои окна. Там горел свет, пришла с работы мама. Что-то теперь будет?!

Снег повалил сильнее, и я в заснеженной шубе стала как белый медвежонок. И вдруг я увидела возле нашего подъезда еще одного белого медведя.

— Папа!

— Пора домой, работяга!

— Пап, я опять вся измазалась. И шуба, а варежки — лом-то ржавый.

— Да… дела… Теперь влетит! Ты, как домой придешь, сразу лезь под кровать, а я начну за тебя заступаться. Потом он крепко взял меня за руку, подхватил мои санки, и мы пошли.

Когда мама открыла, папа сказал:

— Мы пришли с работы, устали и хотим щей.

— Раздевайтесь, работнички! — вздохнула мама.

И она стала меня раздевать.

— Устала? — спросила мама и прижалась ко мне горячей щекой. И мы крепко обнялись.

рассказы

М. Дружинина «Сюрприз»
А сегодня мне ужасно захотелось удивить маму. И я решил приготовить салат: уж это она точно от меня не ожидает!
Я надел очки для подводного плавания, чтобы не щипало глаза, и нарезал в миску лук. Добавил огурцы, помидоры, сметану и всё посолил. Ура! Сюрприз готов! Просто, быстро и полезно!
Попробовал я своё произведение… Брр! Солоновато! У меня даже очки для подводного плавания соскочили!
– Вперёд! В атаку на соль! – скомандовал я и бухнул в миску сахар.
Теперь получилось сладковато. И даже очень.
– Вперёд! В атаку на сахар! – скомандовал я и бухнул в миску соль.
Соль мигом одержала победу: салат опять стал солёным…
…Так я и метался по кухне – то соль атаковал, то сахар, то салат пробовал. Вдруг ложка стукнула по дну. Миска была пуста! Салат исчез!
«Да это же я его весь перепробовал!» – с ужасом понял я.
Но я не из тех, кто сдаётся! Всё равно будет маме сюрприз!
Я стиснул зубы и снова нарезал ненавистные овощи. Перемешал со сметаной. И тут… пришла мама.
– Привет, сынуля! Что ты такой всклокоченный, весь в огурцах, помидорах, луке и сметане? Неужели салат приготовил? Вот это да! Где моя большая ложка?
Мама попробовала салат и воскликнула:
– Молодчина! Салат замечательный! Только несолёный! Посоли его, сынок!
– Не-е-ет! – закричал я диким голосом. – Мамочка! Миленькая! Посоли сама!
– А что ты так испугался? Это же очень просто! – Мама совершенно спокойно посолила салат. – Вот теперь очень вкусно! Давай, сынок, есть твоё произведение!
– Не-е-ет! Я не буду! Не хочу! – снова завопил я. – Это всё тебе!
– Спасибо, конечно, – сказала мама. – Но очень ты странный сегодня.
– Просто сегодня магнитная буря, – пояснил я и засмеялся: сюрприз удался!

рассказы

А. Алексин «Первый день»

Уж небо осенью дышало,

Уж реже солнышко блистало…

А.С. Пушкин

Шурик ещё не умел читать, но уже знал эти стихи наизусть. Их читала ему мама. Стихи были грустные. И Шурик очень удивился, когда узнал от мамы, что Пушкин, оказывается, любил осень.

Шурик осень не любил. Не любил её за то, что во дворе облетали деревья, и за то, что «реже солнышко блистало». А больше всего за то, что осенью часто шли дожди и мама не пускала его на улицу.

Но вот наступило такое утро, когда все окна были в извилистых водяных тропинках, дождь бесчисленными молоточками заколачивал что-то в крышу, и всё-таки мама не удерживала Шурика дома. Она даже поторапливала его. И Шурик почувствовал, что теперь он совсем большой: ведь и папа тоже ходит на работу в любую погоду!

Мама вынула из шкафа зонтик и приятно похрустывающий белый плащ, который Шурик тайком надевал вместо халата, когда они с ребятами играли в докторов.

− Ты куда? – удивился Шурик.

− Тебя провожу…

− Меня… провожать? Да ещё с зонтиком? Что ты! Ребята на всю школу засмеют!

Мама вздохнула и положила вещи обратно в шкаф.

Шурику очень понравилось бежать в школу под дождём. «Во всех книжках пишут, будто первого сентября обязательно сияет солнышко, − думал Шурик, − а вот сегодня не солнышко, а дождь.  И так даже веселей: летят брызги, визжат девчонки!» И только одно огорчало Шурика: почти все ребята знали друг друга, а он никого не знал.

Один раз Шурик обернулся – и вдруг на другой стороне улицы увидел маму. На улице было много плащей и зонтиков, но маму Шурик узнал сразу. А она, заметив, что Шурик обернулся, спряталась за колонну старого одноэтажного дома. «Прячется! Как маленькая!..» − сердито подумал Шурик. И побежал ещё быстрей, чтобы мама не вздумала догонять его.

Возле самой школы он обернулся ещё раз, но мамы уже не было. «Вернулась домой», − с облегчением подумал Шурик.

Ребята строились по классам. Молодая учительница проворно смахивала с лица мокрые прядки волос, вытирала щёки пёстрым платочком и кричала:

− Первый «В»! Первый «В»!..

Шурик знал, что первый «В» − это он. Учительница повела своих первоклассников на четвёртый этаж.

Ещё дома Шурик решил, что он ни за что не сядет за парту с девчонкой. Но учительница как-то очень просто и весело спросила его: «А ты, наверно, хочешь сесть с Черновой, да?» И Шурику показалось, будто он, и правда, всегда мечтал сидеть с Черновой.

Учительница раскрыла журнал и начала перекличку. Ребята откликались не сразу: они не привыкли, чтобы их называли по фамилии. Да и смущались, конечно…

После переклички учительница сказала:

− Орлов, прикрой, пожалуйста, окно, а то на Чернову брызги летят!

Шурика уже второй раз в жизни назвали по фамилии. Он сразу вскочил и подошёл к окну. Дотянуться до ручки ему было нелегко. Он приподнялся – и вдруг замер на цыпочках. За окном, на улице, он увидел маму. Она стояла, закрыв зонтик, не обращая внимание на дождь, который струями стекал с плаща, и водила глазами по окнам школы. Мама, наверно, хотела угадать, в каком классе сидит сейчас её Шурик.

И тут Шурик не смог рассердиться. Наоборот, ему захотелось высунуться на улицу, помахать маме и громко, чтобы не заглушил дождь, крикнуть ей: «Не волнуйся! Не волнуйся, мамочка!.. Всё хорошо!»

Но крикнуть он не мог, потому что на уроке кричать не полагается.

рассказы

Е. Пермяк «Как Миша хотел маму перехитрить»
Пришла Мишина мама после работы домой и руками всплеснула:

— Как же это ты, Мишенька, сумел у велосипеда колесо отломать?

— Оно, мама, само отломалось.

— А почему у тебя, Мишенька, рубашка разорвана?

— Она, мамочка, сама разорвалась.

— А куда твой второй башмак делся? Где ты его потерял?

— Он, мама, сам куда-то потерялся.

Тогда Мишина мама сказала:

— Какие они все нехорошие! Их, негодников, нужно проучить!

— А как? — спросил Миша.

— Очень просто, — ответила мама. — Если они научились сами ломаться, сами разрываться и сами теряться, пусть научатся сами чиниться, сами зашиваться, сами находиться. А мы с тобой, Миша, дома посидим и подождем, когда они это все сделают.

Сел Миша у сломанного велосипеда, в разорванной рубашке, без башмака, и крепко задумался. Видимо, было над чем задуматься этому мальчику.

рассказы

Н. Носов «Леденец»
Мама уходила из дому и сказала Мише:

— Я ухожу, Мишенька, а ты веди себя хорошо. Не шали без меня и ничего не трогай. За это подарю тебе большой красный леденец.

Мама ушла. Миша сначала вёл себя хорошо: не шалил и ничего не трогал. Потом он только подставил к буфету стул, залез на него и открыл у буфета дверцы. Стоит и смотрит в буфет, а сам думает:

«Я ведь ничего не трогаю, только смотрю».

А в буфете стояла сахарница. Он взял её и поставил на стол: «Я только посмотрю, а ничего трогать не буду», — думает.

Открыл крышку, а там что-то красное сверху.

— Э, — говорит Миша, — да это ведь леденец. Наверно, как раз тот самый, который мне обещала мама.

Он запустил в сахарницу руку и вытащил леденец.

— Ого, — говорит, — большущий! И сладкий, должно быть.

Миша лизнул его и думает: «Пососу немножко и положу обратно».

И стал сосать. Пососёт, пососёт и посмотрит, много ли ещё осталось. И всё ему кажется много.

Наконец леденец стал совсем тоненький, со спичку. Toгдa Мишенька положил его обратно в сахарницу.

Стоит, пальцы облизывает, смотрит на леденец, а сам думает: «Съем я его совсем. Всё равно мне мама отдаст. Ведь я хорошо себя веду: не шалю и ничего такого не делаю».

Миша достал леденец, сунул в рот, а сахарницу хотел на место поставить. Взял её, а она прилипла к рукам — и бух на пол! Разбилась на две половинки. Сахар рассыпался.

Миша перепугался: «Что теперь мама скажет!» Взял он две половинки и прислонил друг к дружке. Они ничего, держатся. Даже незаметно, что сахарница, разбита. Он сложил сахар обратно, накрыл крышкой и осторожно поставил в буфет.

Наконец мама приходит:

— Ну, как ты себя вёл?

— Хорошо.

— Вот умница! Получай леденец.

Мама открыла буфет, взяла сахарницу… Ах!.. Сахарница развалилась, сахар посыпался на пол.

— Что же это такое? Кто сахарницу разбил?

— Это не я. Это она сама…

— Ах, сама разбилась! Ну, это понятно. А леденец-то куда девался?

— Леденец… леденец… Я его съел. Я себя вёл хорошо, ну и съел его. Вот…

рассказы

М. Шкурина «Два ростка»
Жила-была на свете она добрая женщина, у которой было две дочки. Женщина очень любила своих детей и проводила много своего времени вместе с ними. Закончив свои дела, она играла с девочками на лужайке около дома, в жаркие часы дня учила их шить и вязать, вечерами читала им книги.
Девочкам очень нравилось проводить всё время с мамой, они любили её весёлые игры, сказки, её заботу. Бывало, мать присядет передохнуть, а девочки тут как тут.
— Расскажи нам сказку, — просит одна.
— Переплети мне косу, она растрепалась, — просит другая.
— А, может, сошьём новое платье для моей куклы?
— Помнишь, ты вчера обещала, что испечёшь моих любимых яблочных пирожков?
И так каждый день. Стоит маме взять в руки книгу, налить себе чашку душистого чая, как девочкам тут же сразу становится что-то от неё надо. Поскольку женщина была добрая, и ничего дороже девочек не было у неё на свете, она очень часто откладывала в сторону книгу, отставляла чашку с чаем и делала то, что просили её сокровища.
И вот как-то раз женщина заболела. У неё не было высокой температуры, ничего не болело, но у неё совсем не осталось сил – она просто лежала и не могла ничего делать. Улыбка и румянец покинули её лицо. Девочки испугали и побежали за помощью к старушке-знахарке, которая жила в маленьком домике на краю леса.
Старушка собрала свои целебные травки и пришла проведать больную. После осмотра она велела одной из девочек заварить маме чай, а другой прибраться в комнате. Выпив чая, женщина уснула, а старушка сказала девочкам, что хочет поговорить с ними о болезни матери на крыльце.
— Что случилось с нашей мамой? – спросила одна девочка. – Чем она больна?
— Как же нам быть без неё? – спросила другая. – Мама никогда не болела, она всегда была рядом, заботилась о нас, играла, читала нам.
— Вот именно, — кивнула старушка. – Мама всегда заботилась о вас, забывая о себе, вот и заболела. Болезнь её называется «усталость».
Девочки удивлённо уставились на старушку. Они слышали про разные болезни, но никогда не знали, что можно заболеть усталостью.
— Пойдёмте ко мне домой, я кое-что дам вам, — сказала старушка.
Девочки пошли вместе со старушкой к ней в домик. Они ожидали, что та даст им какое-то лекарство для странной маминой болезни. Старушка же вынесла из дома два горшка с ростками.
— Совсем недавно я посадила в каждый горшок по луковице, из них и выросли эти ростки. Поставьте один из них в солнечное место, поливайте через день, добавляйте удобрение, рыхлите землю. Другой же росток поставьте в тёмное место, и не ухаживайте за ним.
— А как же мама? – спросили девочки.
— Ваша мама поправится через три дня, только придётся вам пока самим убирать в доме, готовить для неё еду, читать ей перед сном.
Девочки кивнули и пошли домой, не совсем понимая, зачем старушка дала им ростки, и как мама сможет поправиться без лекарства. Но они всё-таки сделали так, как велела знахарка – поставили один горшок в солнечное место и начали за ним ухаживать, а другой убрали под навес около сарая и забыли о нём.
Через три дня мама девочек поправилась, на губах у неё снова появилась улыбка, а на щеках румянец. Росток, который стоял на солнышке, окреп, на нём появился бутон и распустился красивый цветок. Другой же росток зачах и перестал расти. На исходе третьего дня старушка заглянула проведать женщину, принесла ей кое-каких травяных чаёв, рассказала, как их заваривать, а затем спросила девочек, что стало с ростками. Те показали ей оба горшка.
— Что ж, произошло то, чего и следовало ожидать, — улыбнулась старушка.
— Но при чём здесь наша мама и её болезнь? – спросила одна из девочек.
— Ваша мама три дня назад была похожа на этот завядший росток, — ответила старушка. – А теперь она окрепла и превратилась в красивый цветок. Вашей маме нужно внимание и забота, как этому растению нужна вода и удобрение, а ещё ваша мама нуждается в отдыхе, как это растение в солнечном свете и воздухе. Без всего этого она чахнет, как то второе растение, которое вы оставили без солнца и вашей заботы.
— Я поняла, — сказала одна из девочек. – Мама чахнет и устаёт, поэтому и болезнь её называется усталостью.
Старушка кивнула.
— Мама всегда заботилась о нас, да ещё и делала домашние дела, а после них играла с нами и читала нам. Мы же никогда не заботились о ней, не давали ей отдыхать и не помогали ей, — воскликнула вторая девочка. – Мы лишили её заботы, как тот второй росток.
— Я очень рада, что вы поняли это, — удовлетворённо кивнула старушка. – Надеюсь, что с этого дня в вашей жизни кое-что изменится.
Девочки кивнули.
С тех пор их жизнь, действительно, изменилась. Мама так же заботилась о девочках, играла с ними и читала им, но и они стали заботиться о маме. Они помогали ей с домашними делами, а если видели, что мама устала и хочет присесть и отдохнуть: почитать и выпить чаю, дочки оставляли её в одиночестве и играли друг с другом. Странная болезнь усталость больше не возвращалась к маме, и они жили счастливо в своём уютном домике, заботясь друг о друге.

рассказы

О. Емельянова «Лучшая мама»
Жил-был маленький зайчонок по имени Ушастик. Каждое утро мама-зайчиха будила его рано-рано:

– Ушастик, вставай. Солнышко уже проснулось, а ты еще спишь.

– Ну, мам. Я спать хочу, – как всегда ответил ей зайчонок, перевернулся на другой бок и удобнее сложил ушки на подушке.

– Вставай, лежебока!

– А вот мама совенка никогда не заставляет его вставать так рано, – заявил Ушастик и с головой накрылся одеялом.

– Так то совы, а мы – зайцы! Вставай, мой хороший, завтракать пора.

Зайчонок нехотя встал с постели и сел за стол.

– А умываться кто за тебя будет?

– Не хочу умываться! – раскапризничался Ушастик. – Вот рыбы никогда не умываются, и я не буду.

– Так то рыбы, – улыбнулась зайчиха, – а мы зайцы!

– Что ты все заладила, зайцы да зайцы? Все зверята спят, когда хотят, играют, с кем хотят, гуляют, где хотят, а ты: «То нельзя! Это нельзя!» Надоело!

– Ну, маленький, не капризничай. Вот сейчас мы пойдем в огород, за морковкой. Морковка выросла гладкая да сладкая.

Ушастику совсем не хотелось идти в огород, но он знал, что мама все равно начнет его уговаривать и будет уговаривать до тех пор, пока он не согласится.

После обеда мама, наконец, сказала зайчонку:

– Теперь ты можешь немного погулять и поиграть, только не задерживайся и не опоздай к ужину.

Зайчонок шел по тропинке и думал: «И почему у всех мамы лучше, чем у меня? Пойду-ка я, поищу себе маму, которая не будет меня будить, заставлять умываться и ходить на огород, и вообще ничего не будет запрещать!»

Ушастик запрыгнул на пригорок и огляделся по сторонам. Внизу, в небольшом болотце весело плескались лягушата вместе со своей мамой – лягушкой.

– Эй, малыш, иди к нам! – помахала она ему зеленой перепончатой лапой.

– Иди к нам! – хором заквакали лягушата.

Зайчонок обрадовался, кубарем скатился с пригорка и плюхнулся в лужу, обрызгав всех с ног до головы. Но никто не стал его ругать, все только засмеялись и принялись кидаться друг в друга грязью. «Ну, сейчас им влетит!» – подумал Ушастик.

– Ах вы так? Ну держитесь! – проквакала мама-лягушка и, плюхнувшись в самую середину болота, начала брызгаться, кидаться и квакать громче всех.

Ее соседи кулики только покачали головами и поспешили разлететься в разные стороны. Зайчонку стало очень весело. Он целый день катался с лягушатами и их мамой с горки в болото, прыгал, кто выше, и квакал во все горло. Ему так понравилось, что он спросил лягушку:

– А можно ты будешь моей мамой?

– Конечно, – беззаботно проквакала она. – Ты мне тоже сразу понравился.

– Ура! – закричали лягушата. – Да здравствует Заюшонок!

Но наступил вечер, теплое солнышко скрылось, и зайчонок почувствовал, что очень проголодался и промок до кончиков ушей.

– Мама-лягушка, – сказал он, – пожалуйста, вымой меня и вытри теплым полотенцем. А еще я хочу горячего чая и пирожок с капустой.

– Мне некогда! – отмахнулась от него лягушка. – Я попрыгала к подружкам, нам обязательно надо поквакать по душам.

– А как же я? – растерялся Ушастик.

Но лягушка уже скрылась из виду, а лягушата опять начали смеяться и бросать в зайчонка грязью. От обиды Ушастик расплакался и пошел прочь от болота.

Выбравшись на сухое место, зайчонок сел под кустом и заплакал еще громче.

Услышав его, из норы вышла серая полевая мышь.

– Что ты, мой маленький, что случилось у моего ушастенького? – заохала она.

– Я… я…

– Да ты совсем промок и весь испачкался. Небось проголодался, бедненький?

Зайчонок только всхлипывал и кивал ей головой.

– Ну, пойдем домой. Пойдем ко мне в норку. Я тебя искупаю, накормлю, уложу в теплую постельку.

Зайчонок обрадовался и пошел следом за полевой мышью. «Вот это настоящая мама!» – думал он, уплетая сладкие ржаные лепешки и запивая их теплым молоком.

Мышь уложила его в мягкую постельку рядом со своими мышатами, заботливо укутала его пуховым одеялом и запела колыбельную.

Никогда еще зайчонок не спал так долго и сладко, как в эту ночь и утром никто его не разбудил. Когда он проснулся, мышь тут же усадила его за стол, налила полную кружку молока и достала из печи пирожки с капустой, малиной, земляникой и яблоками.

Маленькие пухленькие мышата тихо сидели за столом и с удовольствием ели свой третий завтрак. Никто из них не баловался и не шумел. Мама-мышь хлопотала по хозяйству и время от времени с умилением гладила всех своих малышей по голове, приговаривая:

– Ах, вы мои умницы, ах вы мои хорошие, ах вы мои лапочки! И ты, мой ушастенький, кушай, кушай больше, расти быстрее.

– Мама-мышь, – Ушастик уже объелся пирожками и ему очень захотелось порезвиться на травке, – можно мы пойдем погуляем?

– Что ты, что ты? – испугалась полевая мышь, а мышата дружно спрятались под лавку. – Вам туда нельзя, вы еще совсем маленькие. Вот вырастите, станете большими, тогда и нагуляетесь. А сейчас кушай, мой маленький, кушай, мой ушастенький.

– Да не хочу я больше кушать! Я гулять хочу! – возмутился Ушастик. – И никакой я не маленький. Да я больше тебя!

– А вырастешь, станешь еще больше. Хочешь, я расскажу тебе сказочку про кота?

Но зайчонок не захотел слушать, он просто встал из-за стола, вылез из норы и пошел прочь.

Не успел зайчонок перебраться через овраг, как увидел под высоким деревом огненно-рыжую лису с огромным пышным хвостом. Она показалась ему такой красивой, что он сразу же подумал: «Вот бы мне такую красивую маму, мне бы тогда все в лесу обзавидовались!» Лиса тоже заметила Ушастика и закричала:

– А ну иди сюда! Иди, кому сказала!

Окрик был таким грозным, что зайчонок испугался, прижал ушки и медленно подошел к Лисе.

– Ну, чего встал? Заняться нечем? Я тебе дело найду!

Дрожащий Ушастик без разговоров взял метлу из ореховых прутьев и принялся вместе с двумя лисятами наводить порядок в лисьей норе.

– Когда я вернусь, – сердито заявила Лиса, – чтобы нора была вычищена, посуда вымыта, цветы политы, белье постирано, обед приготовлен!

– Да, мама! – хором ответили лисята.

– А ты чего, не понял что ли? – рассердилась она на зайчонка.

– Да, мама! – пролепетал Ушастик и принялся с еще большим усердием махать метлой.

Когда лиса ушла, он спросил у лисят:

– А у вас что, мама всегда такая сердитая?

– Зато она самая красивая в лесу! – хором ответили лисята. – И лучше ей не перечить!

– Да ну вас! Не нужна мне такая мама! – зайчонок поставил метлу в угол и, пока лиса не вернулась, бросился бежать со всех ног.

Долго зайчонок бежал по тропинке, не оглядываясь, а когда остановился, понял, что заблудился и оказался в глухой чаще. Ушастику стало очень страшно, он сел на пенек и заплакал.

Вдруг его кто-то окликнул с ветки:

– Ку-ку! Привет, малыш.

– А ты кто? – спросил зайчонок, глядя на странную птицу.

– Я кукушка. Ку-ку! Ку-ку! – ответила она.

– А ты не могла бы стать моей мамой и взять меня к себе домой?

– Почему бы и нет, иди за мной! – ласково сказала она и стала, не спеша, перелетать с одной елки на другую.

Когда уже совсем стемнело, они вышли к избушке, сложенной из огромных бревен.

– Вот мы и пришли, малыш! Ты заходи, располагайся, – сказала кукушка, – а я тут слетаю, принесу тебе на ужин спелой морковки!

– А можно я с тобой? – Ушастику было страшно оставаться одному в большом незнакомом доме.

– Не бойся, я быстро. Туда и обратно! Ку-ку! – кукушка вспорхнула и скрылась за деревьями.

А зайчонок вошел в дом. «Как странно, – подумал он, – такая маленькая птичка, а живет в таком огромном доме. Наверное, у нее очень много детей». Но в доме никого не оказалось. Ушастик обошел все комнаты, нашел кроватку, забрался под теплое одеяло и уснул.

Вдруг зайчонок почувствовал, что кто-то стащил с него одеяло и поднял за уши. Открыв глаза, он увидел огромную сердитую медведицу с медвежонком.

– А где моя мама кукушка? – спросил Ушастик упавшим голосом.

– Нет здесь никакой мамы, а ты убирайся отсюда! – заревела медведица и потащила его к двери.

– Ну, пожалуйста, – взмолился зайчонок, – там так темно и страшно, я остался один, я потерялся, и у меня совсем нет мамы. Пожалуйста, оставьте меня у себя, будьте моей мамой!

– Ладно, оставайся, – проворчала медведица. – Но тогда перебери малину, а мы с Мишуткой пока поспим.

Всю ночь Ушастик перебирал ягоды в огромной корзине и совсем устал. Но только он собрался прилечь, как медведица проснулась и заревела:

– Эй ты, бездельник, принеси воды, да поторапливайся!

Зайчонок взял огромное ведро и поплелся к колодцу. Когда он вернулся, медведица уже накрывала на стол, а Мишутка все еще сладко спал в своей кроватке. За завтраком медведица положила себе и Мишутке по полной тарелке каши с медом и малиновым вареньем, а Ушастику дала облизать котелок.

– Как же так, мама-медведица, – заплакал от обиды зайчонок. – Я всю ночь не спал, я перебрал всю малину, я сходил за водой, а Мишутка ничего не делал. Ему кашу с медом и вареньем, а мне остатки. Так нечестно!

– Остатки сладки! – зевнула медведица. – Почему же нечестно? Мишутка мой родной сын, а ты приблудыш. Будь доволен тем, что дали! А после завтрака мы с Мишуткой пойдем в гости, а ты дров наколи, избу подмети, крупу перебери. Приду, проверю.

Медведица с Мишуткой ушли, а зайчонок снова бросился бежать, куда глаза глядят.

Бежал Ушастик, бежал и, наконец, выбежал на опушку.

– Куда же я теперь пойду? – вздохнул зайчонок. – Никому я не нужен, никто меня не любит. Никто меня не пожалеет…

Зайчонок и не заметил, как пришел прямо к своему родному дому. Он тихонько подошел к окошку, заглянул внутрь и увидел, что за столом сидит зайчиха и плачет:

– Пропал мой единственный сыночек, пропал мой Ушастик. Съел его, наверное, серый волк. А мой Ушастик был такой добрый, такой послушный. Нет больше моего заиньки…

– Мама, я здесь, я живой! – зайчонок бросился маме на шею, обнял ее и заплакал. – Я тебя очень-очень люблю! Ты самая лучшая мама на свете!

РАССКАЗЫ О ПОСТУПКАХ

рассказы

В. Железников «Три ветки мимозы»
Когда он утром подошёл к столу, то увидал огромный букет мимозы. Они были такие хрупкие, такие жёлтые и свежие, как первый тёплый день!

— Это папа подарил мне, — сказала мама. — Ведь сегодня Восьмое марта.

Действительно, сегодня Восьмое марта, и он совсем забыл об этом. Вчера вечером помнил и даже ночью помнил, а сейчас вдруг забыл. Он побежал к себе в комнату, схватил портфель и вытащил открытку. Там было написано: «Дорогая мамочка, поздравляю тебя с Восьмым марта. Обещаю всегда тебя слушаться». Он вручил ей открытку, а сам стоял рядом и ждал. Мама прочитала открытку в одну секунду. Даже как-то неинтересно — как взрослые быстро читают!

А когда он уже уходил в школу, мама вдруг сказала ему:

— Возьми несколько веточек мимозы и подари Лене Поповой.

Лена Попова была его соседкой по парте.

— Зачем? — хмуро спросил он.

— А затем, что сегодня Восьмое марта, и я уверена, что все ваши мальчики что-нибудь подарят девочкам.

Ему очень не хотелось тащить эти мимозы, но мама просила, и отказывать ей тоже не хотелось. Он взял три веточки мимозы и пошёл в школу.

По дороге ему казалось, что все на него оглядываются. Но у самой школы ему повезло. Он встретил Лену Попову. Подбежал к ней, протянул мимозу и сказал:

— Это тебе.

— Мне? Ой, как красиво! Большое спасибо!

Она готова была благодарить его ещё час, но он повернулся и убежал.

И на первой перемене оказалось, что никто из мальчиков в их классе ничего не подарил девочкам. Ни один. Только перед Леной Поповой лежали нежные веточки мимозы.

— Откуда у тебя цветы? — спросила учительница.

— Это мне Витя подарил, — сказала Лена.

Все сразу зашушукались и посмотрели на Витю, а Витя низко опустил голову.

— Вот как! — сказала учительница. — Ты оберни концы веток в мокрую тряпочку или бумагу, тогда они у тебя не завянут.

А на перемене, когда Витя как ни в чём не бывало подошёл к ребятам, хотя чувствовал уже недоброе, они вдруг закричали:

— Тили-тили-тесто, жених и невеста! Витька водится с девчонками! Витька водится с девчонками!

Ребята засмеялись и стали показывать на него пальцами. А тут проходили мимо старшие ребята, и все на него смотрели и спрашивали, чей он жених.

Он еле досидел до конца уроков и, как только прозвенел звонок, со всех ног полетел домой, чтобы там, дома, сорвать свою досаду и обиду.

Он забарабанил изо всех сил по двери и, когда мама открыла ему, закричал:

— Это ты, это ты виновата, это всё из-за тебя! — Он почти плакал. Вбежал в комнату, схватил мимозы и бросил их на пол. — Ненавижу эти цветы, ненавижу!

Он стал топтать их ногами, и жёлтые нежные цветочки лопались под грубой подмёткой его ботинок.

— Это мне подарил папа, — сказала мама.

А Лена Попова несла домой три нежные веточки мимозы в мокрой тряпочке, чтобы они не завяли. Она несла их впереди себя, и ей казалось, что в них отражается солнце, что они такие красивые, такие особенные… Это ведь были первые мимозы в её жизни…

рассказы

Рассказы В. Осеевой
СИНИЕ ЛИСТЬЯ
У Кати было два зелёных карандаша. А у Лены ни одного. Вот и просит Лена Катю:

— Дай мне зелёный карандаш. А Катя и говорит:

— Спрошу у мамы.

Приходят на другой день обе девочки в школу. Спрашивает Лена:

— Позволила мама?

А Катя вздохнула и говорит:

— Мама-то позволила, а брата я не спросила.

— Ну что ж, спроси ещё у брата, — говорит Лена. Приходит Катя на другой день.

— Ну что, позволил брат? — спрашивает Лена.

— Брат-то позволил, да я боюсь, сломаешь ты карандаш.

— Я осторожненько, — говорит Лена.

— Смотри, — говорит Катя, — не чини, не нажимай крепко, в рот не бери. Да не рисуй много.

— Мне, — говорит Лена, — только листочки на деревьях нарисовать надо да травку зелёную.

— Это много, — говорит Катя, а сама брови хмурит. И лицо недовольное сделала. Посмотрела на неё Лена и отошла. Не взяла карандаш. Удивилась Катя, побежала за ней:

— Ну, что ж ты? Бери!

— Не надо, — отвечает Лена. На уроке учитель спрашивает:

— Отчего у тебя, Леночка, листья на деревьях синие?

— Карандаша зелёного нет.

— А почему же ты у своей подружки не взяла? Молчит Лена. А Катя покраснела как рак и говорит:

— Я ей давала, а она не берёт. Посмотрел учитель на обеих:

— Надо так давать, чтобы можно было взять.

ПЛОХО
Собака яростно лаяла, припадая на передние лапы. Прямо перед ней, прижавшись к забору, сидел маленький взъерошенный котёнок. Он широко раскрывал рот и жалобно мяукал. Неподалёку стояли два мальчика и ждали, что будет.

В окно выглянула женщина и поспешно выбежала на крыльцо. Она отогнала собаку и сердито крикнула мальчикам:

— Как вам не стыдно!

— А что стыдно? Мы ничего не делали! — удивились мальчики.

— Вот это и плохо! — гневно ответила женщина.

ЧЕГО НЕЛЬЗЯ, ТОГО НЕЛЬЗЯ
Один раз мама сказала папе:

— Не повышай голос!

И папа сразу заговорил шепотом.

С тех пор Таня никогда не повышает голос; хочется ей иногда покричать, покапризничать, но она изо всех сил сдерживается. Еще бы! Уж если этого нельзя папе, то как же можно Тане?

Нет уж! Чего нельзя, того нельзя!

БАБУШКА И ВНУЧКА
Мама принесла Тане новую книгу.

Мама сказала:

— Когда Таня была маленькой, ей читала бабушка; теперь Таня уже большая, она сама будет читать бабушке эту книгу.

— Садись, бабушка! — сказала Таня. — Я прочитаю тебе один рассказик.

Таня читала, бабушка слушала, а мама хвалила обеих:

— Вот какие умницы вы у меня!

ТАНИНЫ ДОСТИЖЕНИЯ
Каждый вечер папа брал тетрадку, карандаш и подсаживался к Тане и бабушке.

— Ну, какие ваши достижения? — спрашивал он.

Папа объяснил Тане, что достижениями называется все то хорошее и полезное, что сделал за день человек. Танины достижения папа аккуратно записывал в тетрадку.

Однажды он спросил, как обычно держа наготове карандаш:

— Ну, какие ваши достижения?

— Таня мыла посуду и разбила чашку, — сказала бабушка.

— Гм… — сказал отец.

— Папа! — взмолилась Таня. — Чашка была плохая, она сама упала! Не стоит писать о ней в наши достижения! Напиши просто: Таня мыла посуду!

— Хорошо! — засмеялся папа. — Накажем эту чашку, чтобы в следующий раз, при мытье посуды, другая была осторожней!

СТОРОЖ
В детском саду было много игрушек. По рельсам бегали заводные паровозы, в комнате гудели самолеты, в колясках лежали нарядные куклы. Ребята играли все вместе, и всем было весело. Только один мальчик не играл. Он собрал около себя целую кучу игрушек и охранял их от ребят.

— Мое! Мое! — кричал он, закрывая игрушки руками.

Дети не спорили — игрушек хватало на всех.

— Как мы хорошо играем! Как нам весело! — похвалились ребята воспитательнице.

— А мне скучно! — закричал из своего угла мальчик.

— Почему? — удивилась воспитательница. — У тебя так много игрушек!

Но мальчик не мог объяснить, почему ему скучно.

— Да потому, что он не игральщик, а сторож, — объяснили за него дети.

ПЕЧЕНЬЕ
Мама высыпала на тарелку печенье. Бабушка весело зазвенела чашками. Все уселись за стол. Вова придвинул тарелку к себе.

— Дели по одному, — строго сказал Миша.

Мальчики высыпали все печенье на стол и разложили его на две кучки.

— Ровно? — спросил Вова.

Миша смерил глазами кучки:

— Ровно… Бабушка, налей нам чаю!

Бабушка подала обоим чай. За столом было тихо. Кучки печенья быстро уменьшались.

— Рассыпчатые! Сладкие! — говорил Миша.

— Угу! — отзывался с набитым ртом Вова.

Мама и бабушка молчали. Когда все печенье было съедено, Вова глубоко вздохнул, похлопал себя по животу и вылез из-за стола. Миша доел последний кусочек и посмотрел на маму — она мешала ложечкой неначатый чай. Он посмотрел на бабушку — она жевала корочку черного хлеба…

ОБИДЧИКИ
Толя часто прибегал со двора и жаловался, что ребята его обижают.

— Не жалуйся, — сказала однажды мать, — надо самому лучше относиться к товарищам, тогда и товарищи не будут тебя обижать!

Толя вышел на лестницу. На площадке один из его обидчиков, соседский мальчик Саша, что-то искал.

— Мать дала мне монетку на хлеб, а я потерял ее, — хмуро пояснил он. — Не ходи сюда, а то затопчешь!

Толя вспомнил, что сказала ему утром мама, и нерешительно предложил:

— Давай поищем вместе!

Мальчики стали искать вместе. Саше посчастливилось: под лестницей в самом уголке блеснула серебряная монетка.

— Вот она! — обрадовался Саша. — Испугалась нас и нашлась! Спасибо тебе. Выходи во двор. Ребята не тронут! Я сейчас, только за хлебом сбегаю!

Он съехал по перилам вниз. Из темного пролета лестницы весело донеслось:

— Вы-хо-ди!..

НОВАЯ ИГРУШКА
Дядя сел на чемодан и открыл записную книжку.

— Ну, что кому привезти? — спросил он.

Ребята заулыбались, придвинулись ближе.

— Мне куклу!

— А мне автомобильчик!

— А мне подъемный кран!

— А мне… А мне… — Ребята наперебой заказывали, дядя записывал.

Один Витя молча сидел в сторонке и не знал, что попросить… Дома у него весь угол завален игрушками… Там есть и вагоны с паровозом, и автомобили, и подъемные краны… Все-все, о чем просили ребята, уже давно есть у Вити… Ему даже нечего пожелать… А ведь дядя привезет каждому мальчику и каждой девочке новую игрушку, и только ему, Вите, он ничего не привезет…

— Что же ты молчишь, Витюк? — спросил дядя.

Витя горько всхлипнул.

— У меня… все есть… — пояснил он сквозь слезы.

ЛЕКАРСТВО
У маленькой девочки заболела мама. Пришел доктор и видит — одной рукой мама за голову держится, а другой игрушки прибирает. А девочка сидит на своем стульчике и командует:

— Принеси мне кубики!

Подняла мама с пола кубики, сложила их в коробку, подала дочке.

— А куклу? Где моя кукла? — кричит опять девочка.

Посмотрел на это доктор и сказал:

— Пока дочка не научится сама прибирать свои игрушки, мама не выздоровеет!

КТО ХОЗЯИН?
Большую черную собаку звали Жук. Два мальчика, Коля и Ваня, подобрали Жука на улице. У него была перебита нога. Коля и Ваня вместе ухаживали за ним, и, когда Жук выздоровел, каждому из мальчиков захотелось стать его единственным хозяином. Но кто хозяин Жука, они не могли решить, поэтому спор их всегда кончался ссорой.

Однажды они шли лесом. Жук бежал впереди. Мальчики горячо спорили.

— Собака моя, — говорил Коля, — я первый увидел Жука и подобрал его!

— Нет, моя, — сердился Ваня, — я перевязывал ей лапу и таскал для нее вкусные кусочки!

Никто не хотел уступить. Мальчики сильно поссорились.

— Моя! Моя! — кричали оба.

Вдруг из двора лесника выскочили две огромные овчарки. Они бросились на Жука и повалили его на землю. Ваня поспешно вскарабкался на дерево и крикнул товарищу:

— Спасайся!

Но Коля схватил палку и бросился на помощь Жуку. На шум прибежал лесник и отогнал своих овчарок.

— Чья собака? — сердито закричал он.

— Моя, — сказал Коля.

Ваня молчал.

рассказы

К. Паустовский «Тёплый хлеб»
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался на околице и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушел дальше, пыля и позванивая удилами, – ушел, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь.

Коня взял к себе мельник Панкрат. Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.

Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди – помогал Панкрату чинить плотину.

Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить по дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или черствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее – общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь – раненый, пострадал от врага.

Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька, по прозвищу Ну Тебя. Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!» Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»

Зима в этот год стояла теплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла черная, тихая, и в ней кружились льдинки.

Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб, – хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.

В один из таких теплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.

Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» – крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:

– На вас не напасешься, на христарадников! Вон твой хлеб! Иди, копай его мордой из-под снега! Иди, копай!

И вот после этого злорадного окрика и случилось в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это, или ничего такого и не было.

Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло, Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца – так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мерзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И все выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.

Филька вскочил наконец в избу, припер дверь, сказал: «Да ну тебя!» – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь ее рев Филька слышал тонкий и короткий свист, – так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьет им себя по бокам.

Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лед, звезды примерзли к небесному своду, и колючий мороз прошел по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твердому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые бревна в стенах, и они трещали и лопались.

Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замерзли колодцы и теперь их ждет неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна. Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где еще оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» – кричал он на мышей, но мыши все лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.

– Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, – говорила бабка. – Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня лес и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал ее стороной всякий зверь – боялся пустыни.

– Отчего же стрясся тот мороз? – спросил Филька.

– От злобы людской, – ответила бабка. – Шел через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только черствую корку. И то, не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!» – «Мне хлеб с полу поднять невозможно, – говорит солдат. – У меня вместо ноги деревяшка». – «А ногу куда девал?» – спрашивает мужик. «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии », – отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный – подымешь, – засмеялся мужик. – Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит – это не хлеб, а одна зеленая баталия. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул – и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.

– Отчего же он помер? – хрипло спросил Филька.

– От охлаждения сердца, – ответила бабка, помолчала и добавила:

– Знать, и нынче завелся в Бережках дурной человек, обидчик, и сотворил злое дело. Оттого и мороз.

– Чего ж теперь делать, бабка? – спросил Филька из-под тулупа. – Неужто помирать?

– Зачем помирать? Надеяться надо.

– На что?

– На то, что поправит дурной человек свое злодейство.

– А как его исправить? – спросил, всхлипывая, Филька.

– А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, ученый. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.

– Да ну его, Панкрата! – сказал Филька и затих.

Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.

Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель веселых пильщиков пилила под корень березовую рощу за рекой. Казалось, воздух замерз и между землей и луной осталась одна пустота – жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и ее было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.

Черные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблескивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шел, загребая снег валенками.

Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.

– Садись к печке, – сказал он. – Рассказывай, пока не замерз.

Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из- за этого упал на деревню мороз.

– Да-а, – вздохнул Панкрат, – плохо твое дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин! Филька сопел, вытирал рукавом глаза.

– Ты брось реветь! – строго сказал Панкрат. – Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил – сейчас в рев. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать – неизвестно.

– Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? – спросил Филька.

– Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью – тоже. Будешь ты чистый человек, веселый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?

– Понятно, – ответил упавшим голосом Филька.

– Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.

В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте – подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов все-таки тянуло теплом и сорока не боялась замерзнуть. Никто ее не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как темной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почесываясь и соображая, – куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?

А Филька в это время сидел на лавке, ерзал, придумывал.

– Ну, – сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, – время твое вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.

– Я, дедушка Панкрат, – сказал Филька, – как рассветет, соберу со всей деревни ребят. Возьмем мы ломы, пешни , топоры, будем рубить лед у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечет она на колесо. Как пойдет вода, ты пускай мельницу! Провернешь колесо двадцать раз, она разогреется и начнет молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.

– Ишь ты, шустрый какой! – сказал мельник. – Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лед толщиной в твой рост, что ты будешь делать?

– Да ну его! – сказал Филька. – Пробьем мы, ребята, и такой лед!

А ежели замерзнете?

– Костры будем жечь.

– А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват – пусть сам лед и скалывает».

– Согласятся! Я их умолю. Наши ребята – хорошие.

– Ну, валяй, собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.

В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжелом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лед у мельницы. И никто сгоряча не заметил, что после полудня небо затянулось низкими облаками и задул по седым ивам ровный и теплый ветер. А когда заметили, что переменилась погода, ветки ив уже оттаяли, и весело, гулко зашумела за рекой мокрая березовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.

Ветер дул с юга. С каждым часом становилось все теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки. Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.

Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лед начал оседать, работа у мельницы пошла быстро, и показалась первая полынья с темной водой.

Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не теплый ветер, то, пожалуй, и не обколотить бы лед ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, ее не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до теплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.

Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понесся, над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит теплая вода, моет корни брусники, ломает лед на реке. Всем известно, что сорока – самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили – покаркали только между собой, что вот, мол, опять завралась старая.

Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока, или все это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лед треснул, разошелся, ребята и старики нажали – и в мельничный лоток хлынула с шумом вода.

Старое колесо скрипнуло – с него посыпались сосульки – и медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, еще быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно.

Панкрат сыпал зерно, а из-под жернова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в нее озябшие руки и смеялись.

По всем дворам кололи звонкие березовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И все, что было живого в избах – ребята, кошки, даже мыши, – все это вертелось около хозяек, а хозяйки шлепали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались.

Ночью по деревне стоял такой запах теплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба.

На следующее утро Филька пришел вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.

Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной желтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:

– Что за явление? Мне, что ли хлеб-соль подносите? За какие услуги?

– Да нет! – закричали ребята. – Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.

– Ну что ж, – сказал Панкрат. – Не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.

Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал, учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай. Испугался Фильки. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал. Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:

– Не пужайся, Мальчик! Филька – не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!

Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул щею и взял, наконец, хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слезы, а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.

Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это, ей одной удалось помирить коня с Филькой. Но никто ее не слушал, и сорока от этого сердилась все больше и трещала, как пулемет.

рассказы

Ю. Яковлев «Багульник»
Он вызывающе зевал на уроках: зажмуривал глаза, отвратительно морщил нос и открывал пасть — другого слова тут не подберешь! При этом он подвывал, что вообще не лезло ни в какие ворота. Потом энергично тряс головой — разгонял сон — и уставлялся на доску. А через несколько минут снова зевал.

— Почему ты зеваешь?! — раздраженно спрашивала Женечка.

Она была уверена, что он зевает от скуки. Расспрашивать его было бесполезно: он был молчальником. Зевал же потому, что всегда хотел спать.

Он принес в класс пучок тонких прутиков и поставил их в банку с водой. И все посмеивались над прутиками, и кто-то даже пытался подмести ими пол, как веником. Он отнял и снова поставил в воду.

Он каждый день менял воду.

И Женечка посмеивалась.

Но однажды веник зацвел. Прутики покрылись маленькими светло-лиловыми цветами, похожими на фиалки. Из набухших почекузелков прорезались листья, светло-зеленые, ложечкой. А за окном еще поблескивали кристаллики уходящего последнего снега.

Все толпились у окна. Разглядывали. Старались уловить тонкий сладковатый аромат. И шумно дышали. И спрашивали, что за растение, почему оно цветет.

— Багульник! — буркнул он и пошел прочь.

Люди недоверчиво относятся к молчальникам. Никто не знает, что у них, молчальников, на уме: плохое или хорошее. На всякий случай думают, что плохое. Учителя тоже не любят молчальников, потому что хотя они и тихо сидят на уроке, зато у доски каждое слово приходится вытягивать из них клещами.

Когда багульник зацвел, все забыли, что Коста молчальник. Подумали, что он волшебник.

И Женечка стала присматриваться к нему с нескрываемым любопытством.

Женечкой за глаза звали Евгению Ивановну. Маленькая, худая, слегка косящая, волосы — конским хвостиком, воротник — хомутиком, каблуки с подковками. На улице ее никто не принял бы за учительницу. Вот побежала через дорогу. Застучали подковки. Хвостик развевается на ветру. Остановись, лошадка! Не слышит, бежит… И долго еще не затихает стук подковок…

Женечка обратила внимание, что каждый раз, когда раздавался звонок с последнего урока, Коста вскакивал с места и сломя голову выбегал из класса. С грохотом скатывался с лестницы, хватал пальто и, на ходу попадая в рукава, скрывался за дверью. Куда он мчался?

Его видели на улице с собакой, огненно-рыжей. Очесы длинной шелковистой шерсти колыхались языками пламени. Но через некоторое время его встречали с другой собакой — под короткой шерстью тигрового окраса перекатывались мускулы бойца. А позднее он вел на поводке черную головешку на маленьких кривых ногах. Головешка не вся обуглилась — над глазами и на груди теплились коричневые подпалины.

Чего только не говорили про Косту ребята!

— У него ирландский сеттер, — утверждали они. — Он охотится на уток.

— Ерунда! У него самый настоящий боксер. С такими ходят на диких быков. Мертвая хватка! — говорили другие.

Третьи смеялись:

— Не можете отличить таксы от боксера!

Были еще такие, которые спорили со всеми:

— Он держит трех собак!

На самом деле у него не было ни одной собаки.

А сеттер? А боксер? А такса?

Ирландский сеттер горел костром. Боксер, как перед боем, играл мышцами. Такса чернела обгоревшей головешкой.

Что это были за собаки и какое отношение они имели к Косте, не знали даже его родители. В доме собак не было и не предвиделось.

Когда родители возвращались с работы, они заставали сына за столом: он поскрипывал перышком или бормотал под нос глаголы. Так он сидел запоздно. При чем здесь сеттеры, боксеры, таксы?

Коста же появлялся дома за пятнадцать минут до прихода родителей и едва успевал отчистить штаны от собачьей шерсти.

Впрочем, кроме трех собак, была еще и четвертая. Огромная, головастая, из тех, что спасают людей, застигнутых в горах снежными лавинами. Из-под длинной свалявшейся шерсти проступали худые, острые лопатки, большие впалые глаза смотрели печально, тяжелые львиные лапы — ударом такой лапы можно сбить любую собаку — ступали медленно, устало.

С этой собакой Косту никто не видел.

Звонок с последнего урока — сигнальная ракета. Она звала Косту в его загадочную жизнь, о которой никто не имел представления.

И как зорко ни следила за ним Женечка, стоило ей на мгновение отвести глаза, как Коста исчезал, выскальзывал из рук, улетучивался.

Однажды Женечка не выдержала и бросилась вдогонку. Она вылетела из класса, застучала подковками по лестничным ступеням и увидела его в тот момент, когда он несся к выходу. Она выскользнула в дверь и устремилась за ним на улицу. Прячась за спины прохожих, она бежала, стараясь не стучать подковками, а конский хвост развивался на ветру.

Она превратилась в следопыта.

Коста добежал до своего дома — он жил в зеленом облупившемся доме, исчез в подъезде и минут через пять появился снова. За это время он успел бросить портфель, не раздеваясь проглотить холодный обед, набить карманы хлебом и остатками обеда.

Женечка поджидала его за выступом зеленого дома. Он пронесся мимо нее. Она поспешила за ним. И прохожим не приходило в голову, что бегущая, слегка косящая девушка не Женечка, а Евгения Ивановна.

Коcта нырнул в кривой переулок и скрылся в парадном. Он по звонил в дверь. И сразу послышалось какое-то странное подвывание и царапанье сильной когтистой лапы. Потом завывание перешло в нетерпеливый лай, а царапанье в барабанную дробь.

— Тише, Артюша, подожди! — крикнул Коста.

Дверь отворилась, и огненно-рыжий пес бросился на Коету, положил передние лапы на плечи мальчику и стал лизать длинным розовым языком нос, глаза, подбородок.

— Артюша, перестань!

Куда там! На лестнице послышался лай и грохот, и оба — мальчик и собака — с неимоверной скоростью устремились вниз. Они чуть не сбили с ног Женечку, которая едва успела прижаться к перилам. Ни тот, ни другой не обратили на нее внимания. Артюша кружился по двору. Припадал на передние лапы, а задние подбрасывал, как козленок, словно хотел сбить пламя. При этом лаял, подскакивал и все норовил лизнуть Коету в шоку или в нос. Так они бегали, догоняя друг друга. А потом нехотя шли домой.

Их встречал худой человек с костылем. Собака терлась о его единственную ногу. Длинные мягкие уши сеттера напоминали уши зимней шапки, только не было завязочек.

— Вот, погуляли. До завтра» — сказал Коста.

— Спасибо. До завтра.

Артюша скрылся, и на лестнице стало темнее, словно погасили костер.

Теперь пришлось бежать три квартала. До двухэтажного дома с балконом, который находился в глубине двора. На балконе стоял пес боксер. Скуластый, с коротким, обрубленным хвостом, он стоял на задних лапах, а передние положил на перила.

Боксер не сводил глаз с ворот. И когда появился Коста, глаза собаки загорелись темной радостью.

— Атилла! — крикнул Коста, вбегая во двор.

Боксер тихо взвизгнул. От счастья.

Коста подбежал к сараю, взял лестницу и потащил ее к балкону.

Лестница была тяжелой. Мальчику стоило больших трудов поднять ее. И Женечка еле сдержалась, чтобы не кинуться ему на помощь.

Когда Коста наконец приставил лестницу к перилам балкона, боксер спустился по ней на землю. Он стал тереться о штаны мальчика. При этом поджимал лапу. У него болела лапа.

Коста достал припасы, завернутые в газету. Боксер был голоден.

Он ел жадно, но при этом посматривал на Косту, и в его глазах накопилось столько невысказанных чувств, что казалось, он сейчас заговорит.

Когда собачий обед кончился, Коста похлопал пса по спине, прицепил к ошейнику поводок, и они отправились на прогулку.

Отвисшие углы большого черногубого рта собаки вздрагивали от пружинистых шагов. Иногда боксер поджимал больную лапу.

Женечка слышала, как дворничиха им вслед сказала:

— Выставили собаку на балкон и уехали. А она хоть помирай с голоду! Люди ведь!..

Когда Коста уходил, боксер провожал его глазами, полными преданности. Его морда была в темных морщинах, лоб пересекала глубокая складка. Он молча шевелил обрубком хвоста.

Женечке вдруг захотелось остаться с этой собакой. Но Коста спешил дальше.

В соседнем доме на первом этаже болел парнишка — был прикован к постели. Это у него была такса — черная головешка на четырех ножках. Женечка стояла под окнами и слышала разговор Косты и больного мальчика.

— Она тебя ждет, — говорил больной.

— Ты болей, не волнуйся, — слышался голос Косты.

— Я болею… не волнуюсь, — отвечал больной. — Может быть, я отдам тебе велосипед, если не смогу кататься.

— Мне не надо велосипеда.

— Мать хочет продать Лаптя. Ей утром некогда с ним гулять.

— Приду утром, — после некоторого раздумья отвечал Коста. — Только очень рано, до школы.

— Тебе не попадет дома?

— Ничего… тяну… на тройки… Только спать хочется, поздно уроки делаю.

— Если я выкарабкаюсь, мы вместе погуляем.

— Выкарабкивайся.

— Ты куришь? — спрашивал больной.

— Некурящий, — отвечал Коста.

— И я некурящий.

— Ну, мы пошли… Ты болей… не волнуйся. Пошли, Лапоть!

Таксу звали Лаптем. Коста вышел, держа собаку под мышкой.

И вскоре они уже шагали по тротуару. Рядом с сапогами, ботинками, туфлями на кривых ножках семенил черный Лапоть.

Женечка шла за таксой. И ей казалось, что это пламеннорыжая собака обгорела и превратилась в такую головешку. Ей захотелось заговорить с Костой. Расспросить его о собаках, которых он кормил, выгуливал, поддерживал в них веру в человека. Но она молча шла по следам своего ученика, который отвратительно зевал на уроках и слыл молчальником. Теперь он менялся в ее глазах, как веточка багульника.

Но вот Лапоть отгулял и вернулся домой. Коста двинулся дальше, и его невидимая спутница — Женечка — снова пряталась за спины прохожих. Дома уменьшились ростом. А спин стало совсем мало.

Город кончался. Начались дюны. Женечке трудно было идти на каблуках по вязкому песку и корявым корням сосен. В конце концов она сломала каблук.

И тут показалось море.

Оно было мелким и плоским. Волны не обрушивались на низкий берег, а тихо и неторопливо наползали на песок и так же медленно и беззвучно откатывались, оставляя на песке белую каемку пены.

Море выглядело сонным и вялым, не способным к бурям и штормам.

Но бури на нем бывали. Далеко от дюн, за линией горизонта.

Коста шел по берегу, наклоняясь вперед — против ветра. Женечка сняла туфли, босиком было идти легче, но холодный влажный песок обжигал ступни. На берегу сохли развешанные на кольях сети с круглыми поплавками из бутылочного стекла, лежали лодки, перевернутые вверх килем.

Неожиданно вдалеке, на самой кромке берега, возникла собака.

Она стояла неподвижно, в странном оцепенении. Большеголовая, с острыми лопатками, с опущенным хвостом. Ее взгляд. был устремлен в море. Она ждала кого-то с моря.

Коста подошел к собаке, но она даже не повернула головы, словно не слышала его шагов. Он провел рукой по свалявшейся шерсти.

Собака едва заметно шевельнула хвостом. Мальчик присел на корточки и разложил перед собакой хлеб и остатки своего обеда, завернутого в газету. Собака не оживилась, не выказала никакого интереса к пище. Коста стал ее поглаживать и уговаривать:

— Ну поешь… Ну поешь немного…

Собака посмотрела на него большими впалыми глазами и снова обратила взгляд к морю.

Женечка притаилась за развешанными сетями, словно попалась, запуталась в них и не могла вырваться, чтобы тоже гладить собаку и говорить:

«Ну поешь… Ну поешь хоть немного!»

Коста взял кусок хлеба и поднес ко рту собаки. Та вздохнула глубоко и громко, как человек, и принялась медленно жевать хлеб.

Она ела без всякого интереса, как будто была сыта или привыкла к лучшей пище, чем хлеб, холодная каша и кусок жилистого мяса из супа… Она ела для того, чтобы не умереть. Ей нужно было жить. Она ждала кого-то с моря.

Когда все было съедено, Коста сказал:

— Идем. Погуляем.

Собака снова посмотрела на мальчика и послушно зашагала рядом. У нее были тяжелые лапы и неторопливая, полная достоинства львиная походка. Следы заполнялись водой.

В море переливались нефтяные разводы. Будто где-то за горизонтом произошла катастрофа, рухнула радуга и ее обломки прибило к берегу.

Мальчик и собака шли не спеша, а Женечка — следопыт Женечка — слышала, как Коста говорил собаке:

— Ты хороший… Ты верный… Пойдем со мной. Он никогда не вернется. Он погиб. Честное пионерское.

Собака молчала. Она и не должна была говорить. Она не отрывала глаз от моря. И в который раз не верила Косте. Ждала.

— Что же мне с тобой делать? — спросил мальчик. — Нельзя же жить одной на берегу моря. Когда-нибудь надо уйти.

Рыбацкая сеть кончилась. И Женечка как бы выпуталась из сетей.

Коста оглянулся и увидел учительницу. Она стояла на песке босая, а туфли держала иод мышкой. И сквозняк, тянувший с моря, развевал ее волосы, собранные в конский хвост.

— Что же с ней делать? — растерянно спросила она Косту.

— Она не пойдет. Я знаю, — сказал мальчик. Он почему-то не удивился появлению учительницы. — Она никогда не поверит, что хозяин погиб…

Женечка подошла к собаке. Собака глухо зарычала, но не залаяла, не бросилась на нее.

— Я ей сделал дом из старой лодки. Подкармливаю. Она очень тощая… Сперва укусила меня.

— Укусила?

— Руку. Теперь все зажило. Я йодом смазывал.

Пройдя еще несколько шагов, он сказал:

— Собаки всегда ждут. Даже погибших… Им надо помогать.

Море потускнело и стало как бы меньше размером. Погасшее небо плотнее прижалось к сонным волнам. Коста и Женечка проводили собаку до ее бессменного поста, где неподалеку от воды лежала перевернутая лодка, подпертая чурбаком, чтобы под нее можно было забраться. Собака подошла к воде. Села на песок. И снова застыла в своем вечном ожидании…

Обратно учительница и ученик шли быстро, но, когда берег кончился, за дюнами Женечка остановилась и сказала:

— Я не могу так быстро. У меня каблук сломался.

— Мне надо бы поспеть до их прихода, — отозвался Коста.

— Тогда иди.

Коста внимательно посмотрел на Женечку и спросил:

— А как же вы?

— Я дойду не спеша.

— Может быть, вбить гвоздь? У вас есть гвоздь?

— Не знаю. — Женечка протянула ему туфлю.

Он покрутил каблук, как зуб, который шатается. И постучал камнем.

— Вот.

— Теперь лучше, — сказала Женечка, надевая туфлю.

Но шла она прихрамывая, наступая на носок, чтобы каблук держался.

На другой день в конце последнего урока Коста уснул. Он зевал, зевал, но потом уронил голову на согнутый локоть и уснул. Сперва никто не замечал, что он спит. Потом кто-то захихикал.

И Женечка увидела, что он спит.

— Тихо, — сказала она. — Совсем тихо!

Когда она хотела, все было как полагается. Тихо так тихо.

— Вы знаете, почему он уснул? — шепотом произнесла Евгения Ивановна. Я вам расскажу… Он гуляет с чужими собаками. Кормит их. Собаки всегда ждут. Даже погибших… Им надо помогать.

Зазвенел звонок с последнего урока. Он звенел громко и протяжно.

Но Коста не слышал звонка. Он спал.

Евгения Ивановна — Женечка — склонилась над спящим мальчиком, положила руку ему на плечо и легонько потрясла. Он вздрогнул и открыл глаза.

— Звонок с последнего урока, — сказала Женечка, — тебе пора.

Коста вскочил. Схватил портфель. И в следующее мгновение скрылся за дверью.

рассказы

А. Аверченко «Серёжкин рубль»
Звали этого маленького продувного человечка: Сережка Морщинкин, но он сам был не особенно в этом уверен… Колебания его отражались даже на обложках истрепанных тетрадок, на которых иногда было написано вкривь и вкось:

«Сергей Мортчинкин».

То:

«Сергей Мортчинкен».

Эта неустанная, суровая борьба с буквой «щ» не мешала Сережке Морщинкину изредка писать стихи, вызывавшие изумление и ужас в тех лицах, которым эти стихи подсовывались.

Писались стихи по совершенно новому способу… Таковы, например, были Сережкины знаменитые строфы о пожаре, устроенном соседской кухаркой:

До соседей вдруг донесся слух.
Что в доме номер три, в кух
Не, горел большой огонь,
Который едва-едва потушили.
Кухарку называли дурой Милли
Он раз, чтобы она смотрела лучше.

За эти стихи Сережкина мать оставила его без послеобеденного сладкого, отец сказал, что эти стихи позорят его седую голову, а дядя Ваня выразил мнение, что любая извозчичья лошадь написала бы не хуже.

Сережка долго плакал в сенях за дверью, твердо решив убежать к индейцам, но через полчаса его хитрый, изобретательный умишко заработал в другом направлении… Он прокрался в детскую, заперся там и после долгой утомительной работы вышел, торжественно размахивая над головой какой-то бумажкой.

— Что это? — спросил дядя.

— Стихи.

— Твои? Хорошие?

— Да, это уж, брат, почище тех будут, — важно сказал Сережка. — Самые лучшие стихи.

Дядя засмеялся:

— А ну, прочти-ка.

Сережка взобрался с ногами на диван, принял позу, которую никто, кроме него, не нашел бы удобной, и, сипло откашлявшись, прочел:

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Бразды пушистые взрывая,
Летит кибитка удалая…
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, синем кушачке…
Ему больно и смешно,
А мать грозит ему в окно.

— Гм… — сказал дядя. — Немного бестолково, но рифма хорошая. Может, списал откуда-нибудь?

— Уж сейчас и списал, — возразил Сережка, ерзая по дивану и пытаясь стать на голову. — На вас разве угодишь?

Дядя был в великолепном настроении. Он схватил Сережку, перевернул его, привел в обычное положение и сказал:

— Так как все поэты получают за стихи деньги — получай. Вот тебе рубль.

От восторга Сережка даже побледнел:

— Это… мне? И я могу сделать что хочу?

— Что тебе угодно. Хоть дом купи или пару лошадей. В эту ночь Сережке спалось очень плохо — рубль, суливший ему тысячи разных удовольствий и благ, будил хитроумного мальчишку несколько раз.

Утром Сережка встал чуть ли не на рассвете, хотя в гимназию нужно было идти только в девять часов. Выбрался он из дому в восьмом часу и долго бродил по улицам, обуреваемый смутными, но прекрасными мыслями…

Зайдя за угол, он вынул рубль, повертел его в руках и сказал сам себе:

— Интересно, сколько получится денег, если я его разменяю?

Зашел в ближайшую лавочку. Разменял.

Действительно, по количеству — монет оказалась целая уйма — чуть ли не в семь раз больше… но качество их было очень низкое — маленькие, потертые монетки, совсем не напоминавшие большой, толстый, увесистый рубль.

«Скверные денежки, — решил Сережка. — Их тут столько, что не мудрено одну монетку и потерять… Разменяю-ка я их обратно».

Он зашел в другую лавчонку с самым озабоченным видом.

— Разменяйте, пожалуйста, на целый рубль.

— Извольте-с.

Новая мысль озарила Сережкину голову.

— А может… У вас бумажный есть?

— Рублевок не имеется. Есть трехрублевки.

— Ну, дайте трехрублевку.

— Это за рубль-то! Проходите, молодой человек. Опять в Сережкином кармане очутился толстый, тяжелый рубль. Осмотрев его внимательно, Сережка одобрительно кивнул головой:

«Даже лучше. Новее того. А много можно на него сделать: купить акварельных красок… или пойти два раза в цирк на французскую борьбу. — При этой мысли Сережка согнул правую руку и, наморщив брови, пощупал мускулы. — А то можно накупить пирожных и съесть их сразу, не вставая. Пусть после будет болеть желудок — ничего — живешь-то ведь один раз».

В это время кто-то сзади схватил Сережку сильной рукой за затылок и так сжал его, что Сережка взвизгнул.

— Смерть приготовишкам! — прорычал зловещий голос. — Смерть Морщинкину.

По голосу Сережка сразу узнал третьеклассника Тарарыкина, первого силача третьего и даже четвертого класса — драчуна и забияку, наводившего ужас на всех благомыслящих людей первых трех классов.

— Пусти, Тарарыкин, — прохрипел Сережка, беспомощно извиваясь в железной руке дикого Тарарыкина.

— Скажи: «пустите, дяденька».

— Пустите, дяденька.

Удовлетворив таким образом свое неприхотливое честолюбие, Тарарыкин дернул Сережку за ухо и отпустил его.

— Эх, ты, Морщинка — тараканья личинка. Хочешь так: ты ударь меня по спине, как хочешь, десять раз, а я тебя всего один раз. Идет?

Но многодумная голова Сережки работала уже в другом направлении. Необъятные радужные перспективы рисовались ему.

— Слушай, Тарарыкин, — сказал он после долгого раздумья. — Хочешь получить рубль?

— За что? — оживился вечно голодный, прожорливый третьеклассник.

— За то, что я тебя нарочно для примера поколочу при всех на большой перемене.

— А тебе это зачем?

— Чтоб меня все боялись. Будут все говорить: раз он Тарарыкина вздул, значит, с малым связываться опасно. А ты получишь рубль… Можешь на борьбу пойти… красок купить коробку…

— Нет, я лучше пирогов куплю по три копейки тридцать три штуки.

— Как хочешь. Идет?

В Тарарыкине боролись два чувства: самолюбие первого силача и желание получить рубль.

— Что ж, брат… А если я тебе поддамся, так меня уж всякий и будет колотить?

— Зачем? — возразил сообразительный Сережка. — Ты других лупи по-прежнему. Только пусть я силачом буду. А пироги-то… Ведь ты их целый месяц есть будешь.

— Неделю. Эх, Морщинка — собачья начинка, соглашаться, что ли?

Сережка вынул рубль и стал с искусственным равнодушием вертеть его в руках.

— Эх! — застонал Тарарыкин. — Пропадай моя славушка, до свиданья-с, моя силушка. Согласен.

И, размахнувшись, шлепнул Сережку ладонью по спине.

— Чего же ты дерешься?

— Так ведь чудак же: это в последний раз. Потом уж ты меня колошматить будешь.

И, утешившись таким образом, Тарарыкин спрятал рубль в карман старых, запятнанных чернилами всех цветов брюк…

драка

Ликующе прозвенел звонок на большую перемену, и широкая волна серых гимназических курточек и фуражек вылилась на громадный гимназический двор. Поднялся визг, крики и веселая суматоха.

Честный юноша Тарарыкин выбрал группу учеников побольше, приблизился с самым невинным лицом и стал любоваться на состязание Мухина и Сивачева, ухитрившихся подбрасывать мяч ногами, без помощи рук.

— Попробуй, Тарарыкин, — предложил Сивачев.

В это время юркий Сережка Морщинкин пробрался между ног взрослых учеников, просунул свой нос вперед и пропищал самым вызывающим образом:

— Куда этому тарарышке прыгнуть — у него сейчас и ноги отвалятся!

— Ты-ы! — угрожающе зарычал Тарарыкин. — Знай, с кем говоришь! Котлету из тебя сделаю!

— Котлету! Ах ты, кухарка свинячья!

— Отойди лучше, Морщинка, — получишь по затылку!

— Очень я тебя боялся! — лихо захохотал Сережка. — Попробуй-ка тронь только!

— Да и трону, — проворчал Тарарыкин.

— А ну, тронь!

— А что ж ты думаешь — не трону?

Сережка стал в боевую позу плечом к плечу с громадным Тарарыкиным и, задрав голову, сказал иронически:

— Тронь только — кто тебя у меня отнимать будет? Кругом засмеялись.

— Ай да Морщинка! Смотри, Тарарыкин, не струсь!

— Ну, что ж ты, Тартарарыка, небось только на маленьких силач. До меня-то и дотронуться боишься.

— Я? Тебя? Боюсь? На ж тебе, получай! Тарарыкин с силой размахнулся, но ударил по Сережкиной груди так, что тот даже не пошатнулся.

— Съел?

— Это, брат, мне ничего, а вот ты попробуй! Сережка взмахнул маленьким кулачонком и — о чудо!

К ужасу и изумлению всех присутствующих, верзила Тарарыкин отлетел шагов на пять. Как всякий неопытный актер, честный Тарарыкин «переиграл», но простодушная публика не заметила этого.

— Ого! Ай да Сережка!

Тарарыкин с трудом встал, сделал преувеличенно страдальческое лицо и, держась за бок, захромал по направлению к Сережке.

— А-а, так ты так-то!

— Да-с. Вот так! — нахально сказал Сережка. — На-ка еще, брат!

Вторым ударом он снова сбил хныкавшего Тарарыкина и, насев на него, принялся обрабатывать толстую тарарыкинскую спину своими кулачонками.

Все были изумлены до чрезвычайности.

Когда избитый, стонущий Тарарыкин поднялся, все обступили его:

— Тарарыка, что это с тобой? Как ты ему поддался?

— Кто ж его знал, — отвечал добросовестный Тарарыкин. — Ведь это здоровяк, каких мало. У него кулаки — железо. Когда он меня свистнул первый раз, я думал, что ноги протяну.

— Больно?

— Попробуй-ка. Завяжись сам с ним. Ну его к богу. Я его теперь и не трону больше…

после победы

Тарарыкин честно заработал деньги. Сережка сделался героем дня. Весть, что он поколотил Тарарыкина и что тот, как приготовишка, плакал (последнее было уже прибавлено восторженными поклонниками), — эта весть потрясла всех. Результаты Сережкиного подвига не замедлили сказаться.

К упоенному славой Сережке подошел первоклассник Мелешкин и принес ему горькую жалобу:

— Морщинкин! Ильяшенко дерется — дай ему хорошенько, чтобы не заносился.

— Ладно! — нахмурился Сережка. — Я это устрою. А что мне за это будет?

— Булку дам с ветчиной и четыре шоколадины в серебряной бумажке.

— Тащи.

Потом подошел Португалов:

— Здравствуй, Сережка. Сердишься?

— А то нет! Свинья ты! Жалко было цветных карандашей, что ли? Обожди! Попадешься ты мне на нашей улице!

Португалов побледнел и, похлопав Сережку по плечу, сказал:

— Ну, будет. Притащу завтра карандаши. Мне не жалко.

Три второклассника подошли вслед за Португаловым и попросили Сережкиного разрешения пощупать его мускулы. Получили снисходительное разрешение. Пощупали руку, поудивлялись. Мускулов, собственно, не было, но товарищи были добрые, решили, что рука все-таки твердая.

— Ты что, упражнялся? — спросил Гукасов.

— Упражнялся, — сказал Сережка.

В конце концов Сережка, опьяненный славой, и сам поверил в свою нечеловеческую силу.

Проходил второклассник Кочерыгин, уплетая булку с икрой.

— Стой! — крикнул Сережка. — Отдай булку!

— Ишь ты какой! А я-то?

— Отдай, все равно отниму!

Кочерыгин захныкал, но, вспомнив о Тарарыкине, вздохнул, откусил еще кусочек булки и протянул ее Сережке.

— На, подавись!

— То-то. Ты смотри у меня. Я до вас тут до всех доберусь.

В это время проходил мимо Тарарыкин. Увидев Сережку, он сделал преувеличенно испуганные глаза и в ужасе отскочил в сторону. Хотя вблизи никого не было, но он, как добросовестный недалекий малый, считал своим долгом играть роль до конца.

— Боишься? — спросил заносчиво Сережка.

— Еще бы. Я и не знал, что ты такой здоровый.

И вдруг в Сережкину беспокойную голову пришла безумная шальная мысль… А что, если… Тарарыкин действительно против него не устоит? Этот крохотный мальчишка так был опьянен всеобщей честью и восторгом, что совершенно забылся, забыл об условии и решил пойти напролом… Насытившись славой, он пожалел о рубле, а так как руки его чувствовали себя железными, непобедимыми, то Сережка со свойственной его характеру решимостью подскочил к Тарарыкину и, схватив его за пояс, сурово сказал:

— Отдавай рубль!

— Что ты! — удивился Тарарыкин. — Ведь мы же условились…

— Отдавай! Все равно отниму!

— Ты? Ну, это, брат, во-первых, нечестно, а во-вторых — попробуй-ка.

На их спор собрались любопытные. Снова стали раздаваться комплименты по Сережкиному адресу.

И, не раздумывая больше, Сережка храбро устремился в бой. Он подскочил, хватил изумленного и огорченного Тарарыкина по голове, потом ударил его в живот, но… Тарарыкин опомнился:

— Ты… вот как!

Через минуту Сережка уже лежал на земле. Во рту чувствовалось что-то соленое, губа вспухла, зловещее красноватое пятно засияло под глазом; оно наливалось, темнело и постепенно переходило в синий цвет.

И рухнула эта жалкая, построенная на деньгах слава… Сережка лежал избитый, в пыли и прахе, а мстительный Кочерыгин, отдавший Сережке булку, подскочил к Сережке и дернул его за волосы; подошел Португалов, ткнул его в спину кулаком и сказал:

— Вот тебе цветные карандаши. Поросенок! Уныло, печально возвращался хитроумный Сережка домой; губа вспухла, щека вспухла, на лбу была царапина, рубль пропал бесследно, дома ожидала головомойка, настроение было отчаянное…

Он вошел робкий, пряча лицо в носовой платок… он рассчитывал, проскользнув незаметно в свою комнату, улечься спать… Но в передней его ждал последний удар.

Дядя поймал его за руку и сердито сказал:

— Ты что же это, мошенник, обманул меня? Это твои стихи? Списал у Пушкина да и выдал за свои. Во-первых, за это ты всю неделю будешь сидеть дома — о цирке и зверинце забудь, а во-вторых — возврати-ка мне мой рубль.

Сердце Сережки упало…